Тридцатого августа он видел Мориса. Почти случайно. В муниципалитете, куда он зашел, чтобы вернуть материал, использованный им для статьи. И когда Торез на прощанье пожал ему руку — «Уезжаешь? Мобилизован?» — Арман довольно неловко спросил, не будет ли особых директив для армии… В присутствии Тореза он всегда робел. Вероятно, это объяснялось ощущением чисто физического превосходства над ним Тореза. И не только физического. Торез сказал: — Никаких особых директив. Во всем быть лучшим… делать то, что тебе подскажет твоя совесть коммуниста и француза… — Арман покраснел, поняв урок. Потому что именно он, Арман Барбентан, всегда осуждал тех, кто боялся пальцем пошевельнуть, не зная, как на это посмотрит секретариат партии, тех, за кого должны думать другие: чорт возьми, ведь есть же своя голова на плечах! Ну, и соображай! И вдруг он сам предложил Морису такой идиотский вопрос! Что другое мог ответить Морис? Совесть коммуниста и француза… Да, конечно. Что же подсказывает ему здесь, в Куломье, его совесть?
— Барбентан! — раздается голос Сиври. — Еще партию? Пат меня не устраивает! Мне нужно отыграться!
III
Доминик Мало был сам не свой от возбуждения, тревоги, нетерпения. Все сразу — и война, и перспективы власти — это не под силу одному человеку. Он вернулся в Париж в августе, к концу парламентской сессии. Все это время он томился неизвестностью. В самый разгар событий ему удалось повидать председателя совета министров с глазу на глаз. Попасть к нему, да еще в такой момент — неслыханная удача. С самой их юности Эдуард не был так откровенен. Доминик увидел его снова таким, каким знал в Латинском квартале. А это не вчера было! Обворожительный человек. Совсем не такой, как думают. Он рад бы избавиться от всего этого — от высокого поста, от ответственности. По положение было крайне напряженное. Кто мог бы его заменить, скажите, кто? Он вынужден был остаться. А теперь жребий брошен.
Доминик Мало припоминает отдельные слова премьера. Разумеется, он держит их про себя. Повсюду он говорит, что реорганизация кабинета отнюдь не неизбежна и что во всех, решительно во всех случаях расстановка сил в правительстве не изменится.
— Ну, понятно, — заметил Дени д’Эгрфейль, приехавший из Пергола, где он оставил своих родственников де Котелей совсем одних, как юных любовников. — Понятно… вы ведь радикал, как и Даладье…
Дома сидеть немыслимо. Раймонда, его жена, не выносит, когда он мечется из угла в угол. Бедняжечка! Для таких тяжело больных всякие отголоски внешнего мира несносны. Прислуга, мадам Клезингер, радио — все как будто сговорились изводить ее. — Пойди… погуляй, здесь душно… мне надо побыть одной. — Она задергивает занавески из сурового кретона в коричневых разводах, вся квартира на площади дю Руль погружается в темноту. — Сейчас придет мадам Клезингер, она все сделает, что нужно… и укол… и лекарство подаст… иди, иди, ты мне не нужен… — Вот бедняжка, вот бедняжка! Толстяк удаляется на цыпочках. Он идет через предместье Сент-Оноре; на углу, возле здания Ротшильдовского института, он останавливается в нерешительности, смотрит на огромные деревья… Парижский воздух пьянит. У людей голова идет кругом. Затемнение, вереницы танков, всевозможные слухи — есть от чего растеряться.
Больше года Мало играл роль человека, который призван вернуть домой заблудших овец. Он простирал свои заботы от «Демократического альянса» до фрондирующих радикалов, вправо и влево от радикалов и радикал-социалистов. Тут он напирал на свои симпатии к Эмилю Рошу, там заигрывал с Габриелем Кюдене, которого иначе не называл, как «наш Дантон»… А теперь все они несли невесть что. У него же, у Доминика, в ушах звучали только слова премьера.
В тот вечер он засиделся у молодых Виснеров. Фред покинул их — госпожу Виснер и его — за дессертом. Сесиль туманно пояснила, что Фред пошел навестить одну приятельницу — шведку… он ведь как мобилизованный целый день на заводе… Доминик не стал вникать. Он просидел весь этот долгий вечер с Сесиль у балкона, выходящего на авеню Анри-Мартен. Было душно… как красивы каштановые деревья, когда смотришь сверху… Все искусство начала девятисотых годов — этой блистательной эпохи — вдохновлено очертаниями листьев каштана и клонящихся книзу плодов в зеленой кожуре… Художники тех времен, вероятно, жили в таких домах, как ваш, Сесиль… Ах, я был тогда совсем юным! Для меня это не только вопрос стиля… А женщины той эпохи! Знаете, Сесиль, вы похожи на женщин той эпохи… не на лотрековских, разумеется… а на женщин Виллара… Чем это вы меня спаиваете? Я все пью и пью… Госпожа Виснер называла это крюшоном, в стакане плавал лед… И тут наш Мало пустился в откровенности. Он говорил и говорил, рассказывал о своих честолюбивых мечтах, о том, как он ждет министерского портфеля; он только раз в жизни был товарищем министра… и, как назло, в правительстве Буржуа, которое просуществовало всего один день! Тогда ему говорили: не беда, вы еще молоды… и, как-никак, ваше имя попало в списки кандидатов в министры… Это что-нибудь да значит! А вот, время идет…