В мастерской было холодно. Жан-Блэз окинул взглядом свои статуи и наброски. Ничто его не удовлетворяло. А теперь надо расстаться со всем этим. Между ним и всем этим вырастет стена. Между ним и всем этим миром, где существует его странная скульптура и покупательница, баронесса Геккер. Она недурна, эта женщина. Но за ее любезностями чувствуется какая-то задняя мысль. Жаль, что в доме Геккеров уже нет Латура. Судя по фотографии, это здорово сделано… Они куда-то отправили картину вместе с коллекциями Лувра: боятся бомбардировок. Не следовало бы Лувру возвращать им это сокровище. Какое право имеют частные лица держать у себя такие шедевры для собственного своего удовольствия? А этот Диего — дрессированная собачка. Воображает себя художником, оттого что ляпает краски на холст.
Очень хорошо, что Шоншетта не придет сегодня вечером. Пошлю ей открытку. Надо заехать проститься с папой. И с дядей тоже. Жан-Блэз теперь уже меньше думал о Франсуа. Образ Франсуа стушевывался, как и тот мир, с которым он расставался. Жаль Франсуа! Но что поделаешь, чем поможешь? Канул Франсуа в пучину несправедливости, разбушевавшейся в эту зиму. А ему, Жан-Блэзу, шагать по горам, по снегу. Новая жизнь подстать его молодости и силе…
Забравшись на антресоли и погасив свет, он долго ворочался в широкой постели, очень довольный, что лежит в ней один и может раскинуться на просторе. Еще вчера его занимали любовные свидания с Шоншеттой, а этой ночью он понял, что сыт ими по горло. Выручил Гамелен! Может быть, в Альпах буду ходить на лыжах. В нем шевельнулось смутное сознание своего эгоизма. Ну и что ж! Я ведь никому ничего не обещал. Да и выбора у меня нет. Ведь я мобилизован… Франсуа на все лады мне твердил: коммунисты выполняют приказ о мобилизации, их место в армии. Франсуа…
И когда он подумал о Франсуа, в голове его всплыло имя Флоримона Бонта. Ведь Флоримон Бонт явился в палату; явился как мобилизованный. Партией своей мобилизованный. Совершенно сознательно шел навстречу тому, что его ожидало. Не мог же он думать, что ему удастся вырваться из их лап. А между тем, ведь он скрывался в надежном месте. Никто не знал, где он. Однако он добровольно явился в палату. И даже не для того, чтобы выступить там, — знал, что ему не дадут говорить. Важно было одно: пока его не арестовали, прорваться к депутатским скамьям. Пришел для того, чтобы во всей стране люди сказали: депутат-коммунист явился в палату, посмел это сделать, был в палате в тот день, когда началась война с Финляндией, когда Эррио хныкал о судьбе «бедной маленькой Финляндии»; он был в палате, как депутат, которого послали туда избиратели, и своим появлением в ней свидетельствовал, что его партия попрежнему существует, — сколько ни арестовывают людей, — одного, другого, многих, многих Франсуа; партия приказала Бонту явиться в парламент, и он явился. А ведь знал, что его арестуют, что ему дадут не меньше пяти лет; расправа была предрешена заранее. Он мог бы не явиться, но тогда в стране могли бы подумать, что вожди партии уклоняются, и он пришел, и все эти старые тартюфы в палате завыли: какая дерзость, как он смеет! Нет, как он смеет? А он посмел. Вся свора кинулась на него. Вот уж могут гордиться, — все против одного! Его схватили, бросили в тюрьму: ну, теперь-то мы выиграем войну!.. И, несомненно, не я один восхищаюсь Флоримоном Бондом. Да, наверняка не только я один… Давно не видали мы такого примера отваги, чтоб она людям всю душу пронизала восторгом… Да разве это понимают наши бонзы, которые торжественно проповедуют нам в качестве идеала бездействие, пассивное повиновение, выжидание, терпение и бесконечные проволочки? Если в армии читают их напыщенные речи, воображаю, какое там производит впечатление подобная ослиная глупость… И вдруг солдаты узнают, что в Бурбонском дворце устроили охоту на человека. Так на чьей же стороне они будут? На стороне холуев, которые спустили с цепи собак, или на стороне человека?.. Нет, как выразить в камне то, что лишает меня сна… И где такой скульптор, чтобы мог он изобразить Флоримона Бонта, за которым в кулуарах палаты гонятся сторожа по приказу господина председателя палаты. Всю жизнь терзает меня это бессилье скульптуры запечатлеть движение. И никто меня не понимает. Считают чудаком. Даже дядя — единственный человек, с которым хоть поговорить можно.