Декер, улыбаясь каким-то своим мыслям, смотрел на черные фигуры, еле освещенные пламенем свечей, и вдруг подумал: рождество христово в яслях. Вот умора! Барнабе в роли младенца Иисуса!.. И в ответ на шопот Бланшара сказал: — А кто тебе говорит, дуралей, что это выход?
— Раз он отлынивает сейчас от работы, будет отлынивать и потом, когда другое понадобится…
— А ты откуда знаешь?
Бланшар сердито заворочался, из-под одеяла высунулись его ноги в носках; на одном носке была дыра во всю пятку.
— Плохая у тебя хозяйка — дыр не штопает.
— Что? Ах, да…
И, заметив взгляд Этьена, Бланшар спрятал ногу под одеяло и смущенно сказал: — Малость запустил свое хозяйство. Душа ни к чему не лежит…
— Ну вот, значит, и ты лодырь!
Бланшар пробормотал, что если кто не штопает носки, это еще не значит, что он… Раздался крик боли, точно кого-то двинули кулаком под ложечку. Все повернули голову к столу. Доктор Марьежуль ликовал. Одним поворотом, одним-единственным поворотом, он вправил вывихнутую коленную чашку, и теперь нога Барнабе свободно сгибалась в его руках.
— Встань и ходи!
Марьежуль произнес это властно и торжественно, словно повелел воскресшему Лазарю восстать из гроба. Барнабе приподнялся и, сидя на столе, смущенно смотрел на свою коленку. Потом слез и прошелся между немытых котелков и мисок, составленных на пол. По сеновалу пробежал веселый гул, и всеобщее восхищение выразил санитар Теншбре: — Вот так здорово! — Доктору повезло. Он, конечно, не стал докладывать своему пациенту, что это совершенно неожиданная удача. Пускай Барнабе пребывает в убеждении, что с таким доктором его фокусы не помогут. Это тебе не доктор Казальс. С Марьежулем шутки плохи…
Этьен повернулся на бок и, приподнявшись на локте, спросил: — А почему ты так не любишь лодырей? — За доктором уже закрылась дверь, и на сеновале наступило некоторое оживление; солдаты подтрунивали над озадаченным Барнабе.
— Долго рассказывать… Противны они мне… И потом, это не выход.
— Ты уже говорил.
— Ну, и еще раз повторю: это не выход…
У стола теперь появился силуэт рассыльного из колбасного отдела парижского магазина «Базар городской ратуши»[300]; он глядел через плечо Маккара, содержателя меблированных комнат в Батиньоле, рыхлого, сырого человека, читавшего вслух газету. Слушали еще двое-трое.
«Советские офицеры невежественны; солдаты проявляют гораздо больше желания сдаться, чем боевого духа, если не считать нескольких кавказских частей. И все без исключения не умеют обращаться с оружием, о качестве которого, впрочем, не приходится и говорить. Снабжение продовольствием поставлено из рук вон плохо, и красные войска убеждаются на собственном опыте, что хороший интендант важнее всяких политических комиссаров и что в походе нужна хорошая похлебка, а не громкие слова, хотя бы и вдохновленные самым чистопробным коммунизмом…»
— Заткнись! — крикнул кто-то, и в воздухе пролетел башмак, чуть не задев голову чтеца. Поднялся шум.
Между тем углом, где лежали Бланшар и Декер, и огнями свечей жестикулировали темные фигуры, и оттого, что свет падал снизу, непомерно вырастали их тени.
— Это Видаль швырнул в него башмаком, — шепнул Декер своему соседу.
— И правильно сделал, — сказал Бланшар.
В другом конце сеновала кто-то пел чистым, не очень высоким тенором. Мелодия как будто кружилась на одном месте, вокруг одной музыкальной фразы: простая песня — одна-две строчки и припев; повторялись все одни и те же слова, точно отбивали простой и четкий ритм какого-то танца: «Mamita mia… Mamita mia…»[301] Широкие плечи Бланшара дрогнули.
— Да вот… — сказал он, — там я видел, какой от них вред, от тех, кто отлынивает…
Он умолк. Молчал и Этьен. Оба задумались.
В полумраке раздавался голос Барнабе, который честил на все корки «проклятого костоправа» Марьежуля. Солдаты хохотали. Певец все пел, ни на кого не обращая внимания. «Mamita mia…» Один чадивший огарок погас.
— А по-моему, они умно делают, — сказал вдруг Декер.
— Что умно делают? — спросил Бланшар, оторвавшись от своих мыслей, — воспоминания унесли его в тот край, где земля цветом похожа на жженые зерна ржи, — где-то около Теруэля[302].
— Что умно делают? — повторил он.
— Умно делают, что отлынивают, — ответил Этьен.
— Умно? Вот тебе раз! Ты что, спятил?
— Понятно, когда вы были в Испании, там это было плохо… Очень плохо… Но вот у нас, в нашей собачьей войне, — это хорошо. Ведь это собачья война! Что только делается!
— Да уж… — протянул Бланшар.
— Да уж! — повторил Этьен. Оба долго молчали, как будто вглядывались в черную пропасть. Около последней, еще не погасшей свечи читал книгу метеоролог, сорокапятилетний человек, казавшийся стариком из-за окладистой поповской бороды, которой у него обросло все лицо, — эта лохматая чаща всегда вызывала шутки. Говорили, что он ученый. Попал он в этот гиблый полк из-за того, что носил русскую фамилию. Продолжая свою мысль, Этьен сказал:
— Гребов, знаешь, мне рассказывал…
— Кто? Ах, медведь наш? Ты с ним разговаривал?..
— Он давно во Франции, еще до семнадцатого года приехал…