Я вхожу почти ощупью, ставлю мой багаж тоже почти ощупью, потому что после всего серого и смазанного, которое только что было, — здесь молочная белизна, подбеленная геометрией коек, отраженная от стен, как панорамные экраны. Свет здесь резкий, из большого окна хлещет солнечным сиянием, — и тишина, неожиданный резонанс стихнувшего внимания ко мне, для моего приема, так умолкают люди при появлении чуню-го. «Распакуйте все, я скоро приду за сумкой. Вот здесь в шкафу есть место». Я сажусь и послушно хочу сделать, что мне велят, раскрываю сумку, но не знаю, с чего начать, как разложить на этих полочках мое хозяйство, чтобы дотянуться до него, когда уже смогу. Это требует размышлений, а откуда взять спокойствие ума, руки какие-то онемелые, ведь здесь же все смотрят на меня, молчат и смотрят; я убегаю от себя к ним, ясновидяще могу обратиться в этих женщин и, глядя их глазами, поставить главный вопрос: с чем она сюда пришла, что мы вместе переживем?

Коек всего девять, моя, еще голая, — девятая, на остальных лежат больные, но не будем преувеличивать, далеко не все лица, более темные штемпели на постелях, держат вокруг меня караул. В моем ряду, возле окна, я вижу профиль, силуэтом вырезанный на фоне света, высоко вскинутый на подушках, а возле него две стойки с банками, от них трубки, гирлянды проводов, которые кончаются в манжетах, точно обрубки, оклеенные пластырем. А поближе, тоже в моем ряду, лежит под одеялом что-то маленькое, свернувшееся, как недоносок, крохотные очертания тела, только в белой оправе чуть желтоватой кожи и седых слипшихся прядей. Возвышенный медальон остается неподвижным, да и старушка не открывает глаз, хотя что-то меняется из-за моего появления, рядом, в метре — в двух. Можно спать навзничь, можно по-кошачьи, но они не спят, потому что больная с капельницей издает звуки, это шепот, разговор с кем-то отсутствующим, а старый ребенок шевелит руками, касается воздуха, перебирает рубашку, обдергивает постель, ежеминутно, без остановки.

Зато молодая женщина по другую сторону от двери, напротив, только мельком взглянула на меня, занятая своей косметикой. Она сидит, в домашнем халатике, поперек постели, коленями поддерживает зеркальце и внимательно наводит тень на веки, а когда я растерянно застываю над своим хозяйством, она уже подводит тушью ресницы, что, как известно, требует большой сосредоточенности и навыка.

Остальные продолжают изучать мою особу, и я это понимаю — я уже описала эту склонность разделять мир на себя и тех, кто меня во время различных событий квалифицирует, это уже ненужное повторение — но я ничего не корректирую, прокручивая вспять ленту отрывков, весьма умышленно, поскольку рискованное это дело, тут можно повыбрасывать целые куски не на тему, которые в этой книге непременно должны быть, несмотря на меня, несмотря на все. Спустя многие дни после написания любое слово, любая рефлексия источают ауру, почти отталкивающую, смысл, уже чуждый из-за прошествия времени, и, если браться энергично за выкорчевывание этих авторских излияний, ничего не останется, особенно в прозе — но не в поэзии, всегда интровертной, самонаблюдательной, — а особенно в такой ее трактовке на грани того и другого, как здесь.

Вот так сидела я на моей, еще чужой, после кого-то, койке и тупо перекладывала пожитки с места на место, являясь для остальных только вопросом, хотя уже вписанная в эту палату; длилось выжидательное молчание, многие дела начинаются с молчания, прежде чем создается платформа для обмена, выяснятся определяющие хотя бы одной, выпяченной стороны жизни. Между нами еще ничего не было выяснено, но они уже могли приписать мне многое, так как ничего особенно поразительного для них во мне таиться не могло. Здесь, в этой палате, не так-то много было альтернатив, каталог случаев ограничен, но об этом я узнала позднее, так как еще не кончила перебирать белье, когда меня позвали на первые анализы.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже