Так мне кажется, но вот я двигаюсь к заключению этой книги и знаю, что уже не много возможностей осталось у меня для общения исключительно с собой в этой людской толчее, в этой обстановке, сменившей мои замкнутые стены, которые легко воспроизводили мне эхо моего голоса во всех его проявлениях.
Хотя там, в тот же самый день, четыре врача должны были возложить мне на плечи очередное решение, содержание которого потом предстояло осмыслять уже в одиночку. Но перед этим они встали вокруг меня, они, судьи без власти, без возможности выносить безошибочный приговор. Был среди них доктор М., который уже сыграл свою партию и теперь держался как бы на втором плане. К профессиональному рукоприкладству приступили другие: адъюнкт, анестезиолог и патологоанатом. Так что я переходила из рук в руки, голая по пояс, не испытывая стыда, покорная и вновь выжидающая, свершалось балетное представление, наклоны, движения рук, шаги ко мне и назад, повторялись фигуры в этом врачебном па-де-катре, я уже не знала, где у меня болит: то ли от их пальцев, то ли внутри меня, самостоятельно, то ли в левой груди, а может быть, в правой; я уже сама включаюсь в ритм в пределах дозволенного мне, все время подгоняемая, то напрягаюсь, то расслабляю мышцы торса, поднимаю руки, чтобы они могли хватать меня беспрепятственно, иметь доступ к пунктам дополнительной информации, я уже знаю об этих железах, а теперь и там ни в чем не уверена, мне кажется, они набухли, то ли защищая организм, то ли от того, что их жмут, все по очереди; я с трудом глотаю слюну, потому что и в горле у меня что-то застряло, может быть, это опасно, о чем они еще не говорят, а может быть, это всего лишь таблетка, я уже приняла их сегодня две, с перерывом в несколько часов, я знаю их по внешнему виду и по своей жизни дома, которая была когда-то, но где же успокоение, которое они приносят, нет, не сейчас, когда длится этот зловещий спектакль, неизвестно что предвещающий?
Свет погас, они отошли в полумраке, велели одеваться. Я сунула ноги в ночные тапочки, напялила костюм для предварительного этапа, а сколько их еще будет, как долго будут они продолжаться? Я не спрашиваю, потому что они уже где-то далеко, стоят неподвижно, белые статуи по углам. Немые статуи, молчание наше нарастает, толкает меня к двери, точно у всех здесь нечистая совесть. Я все же хочу спросить, это мое право, чтобы сказали что-нибудь, хочу даже вежливо улыбнуться, за их труд, но глотку перехватило, так что лишь выдавливаю кашель и уродливую гримасу, лицо у меня растягивается; только не устраивать представления сверх принятой здесь программы! Но еще не ухожу, еще стою возле табурета — и до сих пор помню, как я тогда, ожидая хоть какого-то доброго слова, выдергивала из его обивки нитки, уже основательно ее общипала, — чтобы дать им время собраться с милостыней утешения. Но они не уделили мне ее, ничем они для таких, как я, не располагали, ни у кого из них еще ничего нет. И я ухожу, но мимоходом замечаю на столе рисунок, изображающий меня: два полукруга, черный знак слева и очертания ланцета. Я накручиваю нитки на палец и, вся занятая только этим, уже в дверях, позади себя слышу, ч т о з а в т р а у т р о м на о п е р а ц и о н н ы й с т о л.
После обеда в больницах наступает время пациентов, их как бы личная жизнь. Врачи уходят в широкий мир, остается только дежурный, но он не пристает к больным без надобности. В тот день, уже на исходе его, только дважды он пробежал в конец коридора, потом позвал сестру, она быстро пошла за ним, неся перед собой поднос, заставленный стеклом и металлом, спустя час, а может быть, и меньше, они вышли оттуда уже обычным шагом, без спешки, а дверь эту заклеили бумагой, точно там уже никого не было. Кто мог, в моей палате, с любопытством смотрели на эту беготню, вытягивая голову над спинками кроватей или стоя в двери, так что лишь мимоходом спросили меня, что там у меня, и известие, что я завтра иду на операцию, восприняли как нечто заурядное. Не первая я тут и не последняя. Всякое бывает.