Настройка инструментов к завтраку становится все громче, это конкретное музицирование, и конкретна реакция на него больничных пансионеров, это одно из местных развлечений в общей монотонии, прежде чем аккорды котлов и тарелок раздаются во всю мочь здесь, где мы к ним прислушиваемся. А передо мной возникает медсестра — так сказать, авангард — с запретом, хотя я знаю о нем, красное слово значится на листе болезни на спинке кровати. Завтрак сегодня не для меня, медсестра, стоя рядом, шутит по этому поводу о благотворном воздействии голодной диеты на фигуру, и тут же выясняется подлинная цель ее визита — шприц с уже готовым жалом, первый акт вмешательства в меня; я ложусь на живот, без протеста, с готовностью. И спрашиваю, для поддержания разговора: это что, то средство, что благодарными больными названо «Янек с придурью»? По другому поводу я уже имела возможность познакомиться с его действием, что ж, всякое в моей дамской биографии бывало, ни к чему здесь говорить, когда и почему уплывала я в беззаботном хмелю, отрезанная от боли, от инструментов между бедрами, а также заслоненная от всякой неуверенности категорическими, можно даже сказать — личными решениями. «Янек с придурью» — это большой друг в разных женских ситуациях, а также и в других хирургических случаях, он вызывает состояние эйфоричной полуневменяемости, когда помрачение вытесняет все страхи за пределы сознания — и, как после целодневного пьянства, фильм вдруг обрывается. Сестра в соответствующем настроении отвечает шуткой на мое любопытство (ага, «Янек с придурью», и вам сразу хорошо, да? это партнер что надо, жалко, всего часика на два), а потом, когда я шиплю от укола, профессионально говорит, что это долерган с атропином, действует на какие-то центры и сейчас все будет хорошо. А я про себя думаю, что она уколола меня только в зад и во что-то там еще, потому что подобное парение в небесах, это счастливое состояние из ничего, которое я уже познала, не берется исключительно из моей бренной оболочки, от которой отключили всякий прием, а является чем-то более возвышенным, более пространственным: это воздушный шар, надуваемый радугой и безоблачным вознесением, вознесением над вооруженной скальпелем действительностью. И вызвал это никакой не гипофиз или парализованная группа мышц, из-за чего я могу увлекать себя, возноситься сама над собой так радостно.
В часы, п р е д ш е с т в у ю щ и е э т о м у, жадно ждут такого состояния, вот так, наверное, алкоголики, дрожа, тянутся за другим стаканом, чтобы вот-вот началась изоляция от всякой приземленности; и еще знаю, что сейчас надо лежать спокойно и предаться блаженству, но я знаю себя: это еще немного продлится, есть во мне кретинское упрямство, помимо воли, функции мозга будут еще сопротивляться несколько минут, — так что, когда игривая сестрица исчезает в выбеленной дали, я тут же встаю, иду за ширму, даже хочется пойти в ванну, принять душ, чтобы его хватило впрок на много дней, когда будет лишь грязная вода в тазу, но тут же на меня обрушился протест соседок, которые следят за моими действиями. Тут всегда с любопытством наблюдают за тем, кому остался еще час-полтора, тоже ведь занятие в тянущемся безделии, так что поднимается крик, чтобы я не вытворяла глупостей, и вообще, чего я встаю, почему умных людей не слушаю? К сожалению, уж вы меня простите, я сама знаю лучше, так что моюсь за ширмой вся, кое-как вытираюсь и даже — сейчас мне в это почти не верится — подвожу глаза перед зеркалом, сыплю на нос пудру и именно тогда ощущаю первый проблеск нелепости. И в своих заметках написала: «Не знаю, что мне пришло в голову, зачем все это. Наверное, только ради себя, чтобы не поддаться больничному убожеству этих часов, чтобы они поскорее прошли. Хочу быть наготове и обычной. В конце концов, все, что я делаю, что меня ждет, — это для жизни, какой бы она ни была. Даже если я потом с нею не примирюсь».
Это мои слова в тот день, когда я уже сжала в руках, в их уже воспринимаемую, начиная с подушечек пальцев, чуждость, футляр с помадой, когда уже медленно вернулась — и осторожно, боком, присела на койку, и еще сумела, укладывая косметику, нащупать на тумбочке блокнот, почти весь исписанный день за днем, чтобы так, еще не видя цели, в мыслях не имея этой книги, доказать письменно мое безумие суетности.
Женщины оказались куда благожелательнее, они не хотели возмущаться, соседка была сама доброта; давно позади остались минуты моей обособленности, теперь мы уже одно целое, даже ксендз этому не помешал, мы уже были какой-то первобытной общностью инстинктов, когда человек делится с человеком всем. И может быть, я неверно, на какой-то момент, определила эти минуты, но так уж вдруг показалось, что просто я доселе, за всеми этими житейскими перипетиями, хорошенько не разобралась в себе.