Но создают в меру своих сил, иногда несовершенных, иначе и быть не может. А наше дело — письменно засвидетельствовать правду, самую элементарную правду, поскольку не исследовано все разнообразие человеческой психики. Но почему же эта правда все еще спорна, все еще тяжела для тех, кто человеческие разновидности нынешней судьбы принимает в себя, если уподобить этому столь трудный повседневный писательский труд? Не в теории, разумеется. Тут ни к каким сомнительным постулатам не придерешься. Но потом, когда относишь эту стопку листов с сознанием, что к чему-то все-таки прикоснулся, сумел хоть на миг войти в чужую биохимию, что вот исполнил наказ, хоть навязанный извне, но по собственному выбору, прояснил хитросплетения чьих-то поступков. Поступков, не всегда милостиво одобряемых, не всегда легковесного образца и примера для других, слишком уж легковесного, чтобы не вызывать настороженной в каждом пружинки противодействия. Люди ведь гораздо легче недоверчиво замыкаются перед фальшью, нежели раскрываются перед гранитными образцами, отшлифованными и гладкими, без ущербинок и несовершенных элементов. Как говорится, мы должны своим собственным воображением оживлять чужое, куда более строгое. Но к сожалению, это не запрограммированный заранее механизм. На подобный техницистический способ, который предвидит все, люди отвечают: «Это неправда, это обман», поскольку у них бо́льшая восприимчивость к трагизму и недосказанности, чем к счастливой истории с созидательным финалом. Так уж водится у нас, вечно ищущих, если мы не хотим пройти мимо правды для того, кто хочет найти в книге конфликт без поправок, кто ищет в ней противоречия вместе с нами, кто берет этот конфликт не с потолка, а из житейских законов, ведь мы хорошо знаем, что иначе обрекаем себя на гражданскую смерть, раньше чем физически сойдем в никуда.
Потому-то мы так и отстаиваем право на наше избирательное зрение, ведь это только так кажется, что все зарождается в нас самопроизвольно. Потому мы и не можем быть послушными и без остатка полезными футурологам. Потому-то мы такие озадаченные, ведь, желая дать жизнь ненадуманным существам, никогда, никогда не можем освободиться от сомнений. И не надо этого бояться, ведь мы же носим в себе маленькие лаборатории, а в них — чрезвычайно несовершенное, единственное орудие своего собственного разума — и ищем, несмотря ни на что, чего-то отличного от слишком скрупулезно проинвентаризированных правил. А поскольку ищем в живой материи, то и легко возникают ошибки, мелкие накладки в диагнозах, а то и настоящий разлад всей нашей воспринимающей аппаратуры. Хотя этого поражения, нашего собственного, столь несущественного поражения, бояться не стоит. Ведь мы значим так немного, ни одна клетка ткани не выродится от нашего поражения, ничего решительно в мире не изменится. Наше падение будет только падением в себя, но именно это, может быть, и является терапией в случае нашего болезненного сомнения. Так что надо дать нам подняться без всякой помощи и раздраженных понуканий, надо проявить к нам терпеливость, эту добродетель мудрых, которые знают цену времени как понятия относительного, относительно долговечности творений высшего порядка.
Так взывала я, когда все еще, несмотря на то что события вдруг ударили меня с непредвиденной стороны, находилась в самой гуще одной истории. Истории недавно законченной книги. Не буду сейчас писать о ней пространно, не буду писать, как я ее писала. Была ли она для меня чем-то значительным? Да, пожалуй, самая значительная из того, что я доселе создала. Лучше прежних? Этого никогда не знаешь. Это уж пусть другие судят, когда закончится труд рождения, а в нас останется только облегчение, только освобожденность. Конфузное признание, но именно так и бывает, этакая утрата чувствительности, хотя и мнимая и кратковременная. И не надо об этом здесь вспоминать, ведь это же нескромно, потому что в издательстве все прошло гладко, быстро и без помех, а единственное осложнение вызвала моя редакторша, располневшая именно во время обсуждения незначительных поправок в тексте, неожиданно почувствовавшая необходимость рожать в самое горячее время. Тогда меня отдали на откуп другому, кому пришлось ковыряться с самого начала. Тут я столкнулась с готовностью и умным подходом, даже с добрым словом, что было важно, потому что после временной расслабленности вновь охватили меня материнские страхи, а не произвела ли я на свет уродца.
Но вот значительно позже начались неприятности, нехорошие намеки, качели разных мнений — то вверх, то вниз, головой об камень чьих-то суждений, твердых и многозначительных, — так и кружила я, ощущая свою авторскую невесомость, потому и книжка все время жила во мне, хотя давно бы уже ей отделиться от меня и защищаться своими собственными силами или слабостью, к чему я, как к чему-то чужому, уже не имела бы отношения.