– Как же на поле, если клевер посеяли – потопчут же.
– Что они там босиком потопчут? Идите, дети, это мое поле, я вам разрешаю…
Польский крестьянин! Ты приглядись к этим мальчикам – ведь это не дети, а еврейское отродье, в городе их не пустят ни в один сад, возница хлыстом прогонит с улицы, прохожий столкнет с тротуара, а дворник шуганет метлой со двора. Это не дети, а Моськи, – и ты не выгоняешь их из-под придорожной ивы, где они уселись, а приглашаешь на собственное поле?
Крестьянин улыбается детям – ласково, дружелюбно, а дети осторожно ходят по клеверу, чтобы не причинить большого вреда гостеприимному хозяину.
И расспрашивает, что мальчики делают дома, в Варшаве, и рассказывает, где в лесу больше всего «ягодов».
А «ягодов» в орловском лесу – что песка, и земляника крупная, красная. Мальчики думали, что это малина.
– Через час обед привезут.
Эх, орловский лес, эх, дети, сколько хотелось бы вам сказать о том, чего еще не знаете, чего не знает столько людей, хоть они уже не дети{128}.
Подчеркивается инакость Мосек. В деревне они переодеваются в белые михалувские костюмы, но на вокзал приходят в халатах. Молятся на иврите по собственным молитвенникам, не снимают ермолок даже в столовой, волнуются, что пан воспитатель грешит: курит папиросу в субботу. Разговаривают по-еврейски. Коверкают польский язык. Отец пишет сыну: «Дорогой сын Борух! Уведомляю тебе, что мы, хвала Богу, здоровы, чего и тебе того самого желаем. Поклон от отца и матери. Будь послушный и что тебе скажут, чтобы выполнял оккуратно. Обнимаемся тебе издалека…»{129}
Некоторые мальчики вообще не говорят по-польски, но, несмотря на это, отлично выходят из положения. Говорят:
– Пан – о, о, о!
«О, ооо!» означает: у меня слишком длинные брюки, не хватает пуговицы, меня комар укусил, какой красивый цветок, у меня нет ножа или вилки. <…>
Завтрак, чаепитие, ужин – все называют обедом. <…>
Откуда им знать, что трапеза в разное время дня носит разные названия, если дома, когда они голодны, то всегда получают один и тот же кусок хлеба с несладким чаем?
<…> Здесь никто не учит их говорить, потому что на это нет времени, даже не поправляют, когда они неправильно говорят. <…>
Не коробит и еврейский жаргон, ведь это <…> просто иностранный язык, на котором общается веселая детвора.
И в жаргоне есть свои щемящие, нежные слова, которыми мать убаюкивает больного ребенка.
А тихое, серое польское слово «smutno[24]» по-еврейски тоже будет: «смутно».
И когда польскому или еврейскому ребенку плохо живется на свете – они одним и тем же словом думают, что им – smutno{130}.
Грустно становится вечером, когда мальчики уже вымыли ноги, легли в кровать и теперь у них есть время поволноваться. Потому что отец сидит без работы. Мама болеет. Доктор дорого стоит. Братика не взяли в лагерь. Кто о нем сейчас заботится? Хочется плакать, но Гешель Грозовский берет скрипку, встает посреди комнаты и играет на сон грядущий. А Фриденсон, Розенцвайг и Пресман – михалувские певцы – хором поют еврейские песни. Под окнами каждый вечер собираются жители деревни и слушают незнакомые мелодии.
Молниеносно пронеслись четыре недели, в продолжение которых «пан» участвовал во всех приключениях, а потом вечером что-то писал в тетради, даже в субботу, хоть это и грех. Двадцатого июня все вернулись в Варшаву. Дети – на Крохмальную, Генсю, Смочую. «Пан» – в свою больницу на Слиской. И сразу по возвращении из лагеря почти на целый год уехал в Берлин. То была учебная поездка, нечто вроде последипломного образования, чтобы дополнить знания, полученные в Варшаве. Последующая слава Корчака-педагога заслонила собой огромные усилия, предпринятые им в молодости ради того, чтобы стать хорошим педиатром. А добиться этого было невозможно без визитов в зарубежные клиники в серьезных медицинских центрах, без общения с тамошними специалистами, без практики под их наблюдением. Тогда не существовало никаких стипендий и грантов. Подобную затею приходилось осуществлять собственными силами и за свой счет. И трогает то, что в своих берлинских отчетах, которые Корчак публиковал в журнале «Критика лекарска», он так подробно расписывал все расходы на проживание.
За 25 марок я получил комнату, скромно обставленную и идеально чистую, завтрак (кофе и две булки), постельное белье и полотенца; прислуживает сама домовладелица. За 70 пфеннигов – обед. <…> За 70 пфеннигов электричка, трамвай или омнибус в течение 15–30 минут перевезет меня с одного конца города на другой. <…>
Итак, полная стоимость проживания, вместе с мелкими расходами (кроме одежды) 35–40 рублей ежемесячно. За эти деньги Берлин позволяет тебе жить по-студенчески, <…> бесплатно пользоваться читальным залом научных журналов и библиотекой{131}.