Помимо самого искреннего желания трудиться изо всех сил, у меня не было никаких квалификаций для того, чтобы руководить группой подростков – детей улицы, – озлобленных войной, недоедающих. Исчезали приютские простыни и одеяла, которые систематически уносили мои ученики, меняя на еду. Порой их перебрасывали через стену – тогда, чтобы отвлечь мое внимание, они учиняли какую-нибудь суматоху в заведении, поджигали соломенный матрас, имитируя пожар, кидались в драку. Это уже была не книга, не мечта о героизме, это была обычная действительность.

С ужасом ощущая свою беспомощность, с разочарованием и недоумением я отправилась в Дом сирот – к доктору Корчаку.

Уже во второй раз я встретила его в двухэтажном зале заведения, на этот раз – среди его воспитанников. Окруженный толпой бледных еврейских детей, он вполголоса объяснял им что-то. Позже я несколько раз встречала его с детьми, и никогда не слышала, чтобы он повысил голос, хотя в Доме сирот было более ста воспитанников. В его общении с детьми всегда было что-то интимное. В нем не было ничего от вождя, ни голоса, ни осанки. Его слова и взгляды были адресованы тому или иному ребенку, остальные ждали своей очереди{181}.

Корчак позвал на помощь Марину Фальскую. Та пришла. Теперь женщины вдвоем боролись за улучшение материальной ситуации, за уголь, еду, одежду для мальчиков. За соблюдение дисциплины. За другое отношение к жизни. Иногда к ним заглядывал Доктор, обстукивал ребят, шутил, приручал. Однако Фальская – социалистка – не выдержала царившей там атмосферы, она не могла найти общий язык с консервативными деятельницами Общества Полек, и потому ушла.

Двадцатичетырехлетняя Мария Чапская ни психологически, ни физически не выдержала миссии, которой хотела посвятить себя. Расхождение между жизнью и идеалами было выше ее сил. Она оставила мечты о педагогике. Уехала в Краков, где окончила Ягеллонский университет. Потом в Париже собирала материалы для своей первой книги – биографии Мицкевича. Она стала автором многих известных биографий и мемуаров. «Социальная боль» не утихла в ней. Войну она провела в Польше, была участницей организации «Жегота», помогавшей евреям. Корчаку осталась верна до конца. Приходила к нему в гетто. Приносила книги, о которых он просил.

Чапский тоже хранил ему верность. Издалека. Он единственный всегда видел в нем прежде всего писателя. В 1979 году, в эссе «Итоги», напечатанном в парижской «Культуре» (журнале польских эмигрантов), он вспоминал визит на Велькую: «Мы любили автора с ранней юности, “Дитя салона”, “Глупости” – одни из наших самых ранних открытий…» В эссе говорится о корчаковском «Дневнике», который Чапский считал одним из самых пронзительных «интимных дневников», какие ему доводилось читать. Он сравнивал Корчака с величайшими мыслителями-метафизиками той эпохи: Симоной Вейль и Василием Розановым. Подчеркивал его «абсолютный слух во всем, что касается внутреннего зеркала, взгляда на себя самого…»{182}

В 1979 году художнику было восемьдесят три года, и он чувствовал: «пора заканчивать». «Дневник» Корчака парадоксальным образом вернул ему волю к жизни. Творца увлекла форма, которую нашел другой творец, чтобы изложить на первый взгляд невыразимую словами правду о своей судьбе там и тогда. Только в искусстве заключается спасение от небытия. «Искусство превращает мир в дивный кристалл, который воскрешает в человеке нечто, что в нем уже, казалось бы, умерло». Оно позволяет прикоснуться к другим измерениям действительности, «другим, бесконечным мирам, без которых человек задыхается»{183}.

Сегодня всех троих уже давно нет в живых. Но благодаря записям Чапских в «другом измерении действительности», в «другом, бесконечном мире» по сей день живет мрачный кабинет с окнами, выходящими на темный двор, и двое юных идеалистов, затерявшихся между патриархальными резиденциями Белоруссии, Вены, Праги и Берлина, они спрашивают у еврейского врача, что значит быть поляком, что значит «национальная и общественная совесть», а тот смотрит на них рассеянно, занятый совсем другими, куда более приземленными заботами.

<p>21</p><p>Что будет дальше, неизвестно</p>

…не трогают меня Львов, Познань, Гдыня, Августовские озера, ни Залещики, ни Заользье… Но люблю варшавскую Вислу и, когда я оторван от Варшавы, чувствую жгучую тоску.

Януш Корчак. «Дневник», гетто, май 1942 года
Перейти на страницу:

Похожие книги