Истерзанного побоями и не способного перемещаться самостоятельно, его брали под мышки и волокли в камеру. Швырнув на пол, лязгали запорами и уходили. Какое-то время он лежал неподвижно на холодном полу, затем, превозмогая боль, взбирался на койку, ложился «на спину и долго и тоскливо смотрел в потолок, прислушиваясь к бесконечной мучительной боли в груди, животе, затылке, во всем теле. И незаметно погружался в забытье — полусон, полубред, из которого выводил его лязг запоров. Приносили обед, и он поднимался, тянулся к миске с тюремной похлебкой и с удивлением отмечал, что еще есть силы, достаточные для того, чтобы хоть как-то управлять своим телом.
Вопросов Малкину не задавали ни во-«время экзекуций, ни в перерыве между ними. Даже когда он сам попросил встречу со следователем, его словно не услышали и продолжали избивать. Малкин знал этот коварный чекистский прием, когда после первого неудачного допроса арестованного подвергали мучительным пыткам, подводя к состоянию, близкому к умопомрачению. 3 таком состоянии истязаемый готов подписать любые показания в надежде если не сохранить себе жизнь, то хотя бы максимально приблизить ее конец.
Однажды за Малкиным не пришли. Он лежал и ждал, ждал долго и напряженно, и от этого напряжения измученное тело болело сильней, чем от пыток. Прошло два дня. О нем словно забыли. И вдруг звяк запоров, визг двери, и зычный голос надзирателя:
— Малкин! В баню!
От радостного волнения сперло дыхание. Надзиратель и кованная дверь камеры поплыли перед глазами. Он потянулся рукой к стене, боясь упасть, и устоял, заставил себя устоять. Как мечтал он об этой минуте, возвращаясь из беспамятства после побоев, как хотел избавиться от собственной вони, к которой никак не мог привыкнуть и которая преследовала его даже во сне. Пропитавшаяся потом, грязью и кровью одежда смердила, струпья на теле чесались, и он, оказавшись в душевой, ринулся под теплые струи не раздеваясь.
— Можешь стирать, я разрешаю, — зыркнул исподлобья надзиратель, — не ты первый… Только мыло экономь, — добавил сердито, — не ты последний.
Малкин с усилием стащил с себя разорванную во многих местах гимнастерку, сбросил брюки с прилипшими к ним кальсонами, торопливо простирал их и, развесив на батарее, принялся драить изнуренное тело. Как бодрит вода, как щедро восполняет силы!
— Все, кончай! Твое время вышло, — скомандовал надзиратель. — Ты не единственный у меня. Еще пятеро на очереди.
Малкин натянул на себя влажную, покрытую теплой испариной одежду, и с сожалением покинул душевую.
После обеда его вывели на прогулку в один из маленьких двориков внутренней тюрьмы. Он с жадностью пил холодный декабрьский воздух, вслушивался в хруст снега под ногами, долго, не мигая, смотрел в высокое студеное небо. Как прекрасна и притягательна жизнь и как мало нужно человеку, чтобы почувствовать себя счастливым! На минуту он забыл о своих невзгодах и радовался чистому воздуху, высокому звонкому небу. Окрик надзирателя вывел его из состояния счастья, он вспомнил кто он и где, и потускнело небо в глазах, и стало трудно дышать. Он — Малкин — заплакал.
А за глухими стенами Лубянки бурлила веселая советская жизнь. Стахановцы лепили рекорды, ударники готовились к невиданным большевистским урожаям, подруги и последовательницы трактористки Паши Ангелиной, звеня задорными комсомольскими песнями, осваивали мужские профессии, чекисты проводили массовые операции по изъятию антисоветского элемента, а остающиеся пока на свободе советские люди радовались каждому прожитому дню и, как прежде, до ареста Малкина, по команде выходили на улицы, площади и — стадионы и славили великого Сталина, доблестные органы НКВД, митинговали, голосовали, доносили, любили и ненавидели. Сбиваясь в злобные, кровожадные стаи энтузиастов, они крушили все, что подвергалось разрушению, и, отгородившись от мира колючей проволокой концентрационных лагерей, строили социализм в одной, отдельно взятой стране. И так хотелось каждому дожить до счастливой минуты, когда созданные ими источники общественного богатства польются полным потоком и великий принцип «от каждого — по способностям, каждому — по потребностям» станет реальностью. Увы!
Лежа в жесткой тюремной постели, Малкин думал и думал о своей загубленной жизни. Стоило ли жить, убивая себе подобных, чтобы завершить свой кровавый путь в вонючей камере растоптанным и ничтожным? Родился рабом. Изо всех сил карабкался по каменистым тропам жизни, цепляясь за охвостья власти. Как он жаждал ее, сердешный! Как рвался к ее вершинам! Удалось не много. Вознесся над людьми, думал, вершит их судьбы по собственной воле, но вот оказалось, что нет. Исполнял чужие прихоти, оставаясь рабом, но не покорным, как раньше, а со злобным звериным оскалом.
После прогулки и короткого отдыха Малкина отвели к Сергиенко.
— Как здоровье, Иван Павлович? — Сергиенко протянул руку Малкину и тот слабо пожал ее. — Чувствую, силенок поубавилось. Похудел, побледнел.
— Думал, не выдержу. Жить расхотелось.
— Терпи, все наладится. Я думаю, у тебя есть шанс выжить. Не упусти его.