Он и впрямь писал хуже, чем он есть на самом деле: читая предисловия к изданиям «Всемирной литературы», например, нельзя не удивиться примитивности лексики и синтаксиса; видно, что тексты сознательно упрощены, что автор хочет быть понятным самому непонятливому, не слишком грамотному читателю. Ему пришлось портить свои книги, чтобы они могли увидеть свет: исключить из книги о Некрасове фрагменты, которые особенно сильно возмущали твердолобых почитателей «певца горя народного», вставить Плеханова в сцену похорон поэта, запихнуть в «Искусство перевода» безумную главку о «социальной природе переводчика». Чтение это чрезвычайно жалкое: автору совершенно нечего сказать по этому сомнительному поводу, и он подтягивает социальную природу за уши к тому факту, что Бальмонт когда-то плохо перевел Уитмена. «Переводчик, даже самый талантливый, не в силах, при всем желании, нарушить тот эстетический канон, который внушила ему данная литературная (а значит, и социальная) группа, и остается бессознательно верен этому канону даже тогда, когда переводит писателя, принадлежащего к враждебной ему общественной группе». «Борьбу с оригиналом нам приходится наблюдать всякий раз, когда писатель, принадлежащий к одному социальному строю, переводит писателя, принадлежащего к другому социальному строю». Социально обусловленными оказываются даже такие ошибки, как смешение слов
Чуковский довольно часто применял сильное слово «ненавидеть», обличая плохих переводчиков, редакторов, комментаторов, составителей учебников – как же, мол, надо ненавидеть писателя, чтобы дать о нем такое представление! Эту бальмонтовскую «ненависть» к Уитмену он сохранил даже в самом последнем издании «Высокого искусства» (так книга стала называться позднее): «Перевод превратился в борьбу переводчика с переводимым поэтом, в беспрестанную полемику с ним. Иначе и быть не могло, ибо, в сущности, Бальмонт ненавидит американского барда, не позволяет ему быть таким, каков он есть, старается всячески „исправить“ его, навязывает ему свои бальмонтизмы, свой вычурный стиль модерн».
Разумеется, все, что касалось «социальной природы», Чуковский со временем беспощадно выбросил. Но некоторые соображения о сознательной и бессознательной борьбе переводчика с подлинником – борьбе, обусловленной идейной позицией, – в тексте книги остались (отсылаем интересующихся к первой главе «Высокого искусства»: «Перевод – это автопортрет переводчика»). Речь, правда, уже не о «социальной природе», а о «духовном облике» переводчика и не о том, что «переводчик не в силах нарушить эстетический канон», – напротив, приводится множество примеров, когда он находит в себе силы «обуздывать свои индивидуальные пристрастия, сочувствия, вкусы ради наиболее рельефного выявления той творческой личности, которую они должны воссоздать в переводе».
Думается, за «социальную природу» Чуковскому всю жизнь было очень стыдно.
Кипарисы шелестят
Мурочка, по свидетельству Марины Чуковской, заболела в конце 1929 года – почти одновременно с публикацией отречения в «Литературке»; недаром К. И. до самой своей кончины считал смертельную болезнь дочери возмездием. Лидия Корнеевна в одном из писем обронила фразу, что в день рождения (а он у Мурочки был в феврале) девочке стало хуже. Болезнь стремительно прогрессировала.
«Всем существом своим противился Корней Иванович мыслям об ее неизбежной гибели, – вспоминала Марина Чуковская. – Не верил. Не желал верить! То ему казалось, что врачи ошиблись. Бывает ведь так? То он понимал, что ребенок гибнет. То, внушив себе, что она больна только временно, что она поправится, заставляя ее учиться, задавал ей уроки, чтобы она не отстала от класса. То в полном отчаянии убегал из дома, не в силах выносить страдания ребенка и горе Марии Борисовны».
В начале мая положение больной резко ухудшилось: «Мне даже дико писать эти строки: у Муры уже пропал левый глаз, а правый – едва ли спасется. Ножка ее, кажется, тоже погибла… Как плачет М. Б. – раздирала на себе платье, хватала себя за волосы». Марина Чуковская рассказывает, как К. И. ворвался к ней вне себя от горя: «Ей будут вылущивать глаз! Боже мой! Пойдем! Нет, поедем!» Повез ее в гости – и в гостях был изысканно любезен, остроумен, весел… «Хозяйка не догадывается, что он инстинктивно ищет забвения от горьких мыслей. Он должен работать. И работать очень много. Он не имеет права сосредоточиться на том, что так мучительно волнует его. Прочь отметает он эти мысли. Думать он обязан только о работе, раз уж ничем не может помочь. Мурочкин глаз не тронули, но глаз стал незрячим», – пишет Марина Николаевна.