Горе его было беспредельным. Мура была, пожалуй, самым близким для него человеком. Чуковский научил ее читать и писать стихи, любить литературу, «пропитал ее стихами», по его собственному выражению. Он вырастил абсолютно понимающее, все чувствующее, тонкое и музыкальное существо, воспитал для себя идеального читателя, друга и собеседника. Счастливая пляска его сказок, и огромное, радостное удивление миром, на котором построены его загадки, и скачущая ритмика потешек, и бесконечная нежность, сквозящая сквозь иронию, – все это было с ней, для нее, ради нее, при ее участии, сочувствии, понимании. Мура подарила ему не только радость позднего отцовства, но и счастье сугубо писательское – счастье, которое дает только отзывчивая читательская аудитория; Мура стала необходимым катализатором для его творчества. Умная и деликатная, наделенная необузданным воображением и глубокой сентиментальностью, нежная, хрупкая Мура была любимицей всей семьи – но для Чуковского она была большим. В Муре была его жизнь, его душа, его поэзия. Теперь она слепла, не могла ходить, плакала от боли. А он ничем не мог помочь – только отвлекать, только радовать, только забалтывать и смешить… «Мура вчера была в самом веселом настроении: я читал ей Шиллера „Вильгельм Телль“, и ее насмешила ремарка: „барон, умирающий в креслах“. Читали мы еще „Конька-Горбунка“ и начали „Дитя бурь“», – записывает К. И. 25 мая 1930 года.
Не слишком гладко складывалась жизнь и другой дочери К. И. Она была не вполне здорова (одышка, сердцебиение, проблемы с щитовидной железой – и, видимо, туберкулез). В конце весны она собралась замуж за литературоведа Цезаря Вольпе – человека, которого она не любила, о приближающемся браке с которым писала родителям отчаянно-туманно: «с черными мыслями и черной совестью», «если бы не черные мысли о Муре и еще ты знаешь о чем» – это в одном письме. «С тяжелым сердцем и дурной совестью», «ваша радость еще более подчеркнула мне мою не-радость. Никого ниоткуда нельзя вынести на руках» – в другом… В «Прочерке» она пояснила: «Я вышла за него „по расчету“: чтобы нерушимо, навсегда возвести стену между собою и человеком, которого любила. Стену возвела (и гордилась своей прямотой: ни минуты не скрывала горестной правды от Цезаря), но жизнь испортила всем троим: Цезарю, себе и тому, кого любила, – нелюбовь его ко мне была мнимая, кажущаяся…»
Туберкулез еще ничем не умели лечить, кроме солнца, морского воздуха, усиленного питания – всего того, что укрепляет организм и помогает ему справляться с болезнью самостоятельно. К осени Муре стало хуже. В начале сентября ее пришлось увозить к морю, в Алупку, в детский санаторий для костнотуберкулезных больных. К. И., Мария Борисовна, Мура, Борис тронулись в путь – тяжелый и страшный. У Муры в дороге температура поднималась до 39–40 градусов, ноги болели. Семья три с половиной дня ехала поездом до Севастополя, с вокзала в гостиницу линейкой, затем в аптеке не оказалось нужных лекарств, чтобы приготовить свечи для снижения жара… Трое взрослых беспомощно глядели на мучения ребенка и ничем не могли помочь. На следующий день стало еще хуже: температура, боль, врача нет, Мура хватается за отца, чтобы он что-нибудь рассказывал, и он плетет что-то, вспоминая детство, Житкова, «телефон для безошибочного писания диктовки»… «Она забывалась, иногда улыбалась даже, но стоило мне на минуту задуматься, она кричала: ну! ну! ну! – и казалось, что вся боль из-за моей остановки». Причина ухудшения состояния непонятна, надо ехать машиной из Севастополя в Алупку; семья наперебой ищет хирурга, чтобы снял гипс, или шофера, чтобы ехать; первым отыскался шофер – «и начался ее страдальческий путь», пишет К. И. «Мы трое сели рядом, ее голова у меня на руках, у Бобы – туловище, у М. Б. ее больная ножка. При каждой выбоине, при каждом камушке, при каждом повороте Мура кричала, замирая от боли, – и ее боль отзывалась в нас троих таким страданием, что теперь эта изумительно прекрасная дорога кажется мне самым отвратительным местом, в к-ром я когда-либо был».