Она теперь вела параллельные дневниковые записи. Один дневник представлял собой беглый обзор и должен был писаться ежедневно, по свежим следам. Чтение этих фактологических кратких и плохо организованных записок, набитых арабскими словами и фразами, дает нам живой портрет Гертруды, усталой и грязной после дневного перехода, с растрепанными волосами: она поспешно пишет на складном столе, пока Фаттух устраивает спальный шатер, распаковывает и раскладывает вещи. В этих записках содержалась информация и позиции, которые она передавала в министерство иностранных дел, и материал для писем домой. Второй дневник[26], в котором записи делались через несколько дней, был вдумчивым и отшлифованным отчетом о путешествии и ощущениях и велся только для Дика. Хотя совершенно не столь эвфемистичный, как письма к родителям, он рисует ее чуть-чуть более бесстрастной в отношении опасности, чем, вероятно, она была на самом деле.
В тот вечер Гертруда сообщила своей команде, что дальше ждать разрешения не будет. Послышался ропот, некоторое возмущение. В то время как ее верные слуги готовы были идти за ней куда угодно, трое погонщиков из племени агайл очень боялись последствий. Однако Гертруда знала, что, если ждать, ситуация только ухудшится и в разрешении будет отказано окончательно. Она сказала турецкому капитану, что хочет посетить некоторые интересные для археологии места. Он ей то ли поверил, то ли нет, но Гертруда в конце концов дала ему подписанное письмо, освобождающее турецкие власти от какой-либо за нее ответственности, и заявила, что у Англии не будет причин для претензий, если с ней что-то случится. Пряча документ в карман, капитан заявил, в свою очередь, что она может поступать как хочет. И Гертруда ушла спать, не оглянувшись, однако в своем шатре долго жалела о том, что подписала, и всю ночь переживала по этому поводу. В другом дневнике, для Дика, она написала:
«Есть что-то такое в писаных словах, что действует на воображение, и я провела всю ночь без сна в мыслях об этом… Пустыня снаружи выглядит страшно, и даже у меня бывают моменты, когда сердце бьется быстрее и глаза напрягаются, стараясь уловить хоть тень будущего».
На следующий день она первым делом попыталась получить свое письмо обратно. Но ей сказали, что оно уже ушло к начальству. «Вранье, – записала она в дневнике раздраженно, – но так или иначе, а мне его не получить». Вернувшись в лагерь, Гертруда написала Флоренс живое письмо, в котором крайне экономно использовала правду. «Неприятности закончились, у меня есть разрешение от вали ехать куда хочется. Разрешение пришло как раз вовремя для всех моих планов, потому что я уже собиралась завтра вечером удирать. Меня бы не поймали. Но в любом случае теперь я избавлена от хлопот – но и веселья! – связанных с этим последним способом».
Как Гертруда сама понимала, любое «разрешение» ничего бы не стоило. Кроме того, весьма недвусмысленно ее не одобрял британский консул. Отправляется она на собственный страх и риск.
Трое агайльцев получили расчет и уехали, понося «проклятую дорогу» до Хаиля. Пятнадцатого января Гертруда выслала большую часть своей команды вперед и пошла искать замену трем погонщикам среди дружественных христианских крестьян, которым доверяла. На секунду она остановилась на станции в Зизе, справиться о пропавшем письме, адресованном Дику, но не нашла его и решила, что в данный момент с любимыми людьми связь отсутствует. Она будет и дальше писать письма, которые неоткуда отправить, и складывать их до тех пор, пока не дойдет до новой железной дороги на другой стороне Сирийской пустыни.
Прошло уже пятьдесят четыре дня с начала путешествия, но одолела она лишь пятую часть пути до Хаиля. Перед ней лежала долгая и неизвестная дорога, но так как Гертруда стала свободна, к ней вернулись безмятежность и очарованность пустыней. Ужасная и прекрасная, с ревущей тишиной и бриллиантами ночных звезд, она стала для Гертруды чем-то большим, нежели просто почвой для испытания себя в экстремальных условиях. Это была символическая альтернатива божеству, в которое Гертруда никогда не верила. При ее потребности в любви и поддержке пустыня стала возможностью перехода к другой точке зрения. Правду Гертруда говорила в своих более редких и поэтических письмах к другу Чиролу:
«Я теперь узнала одиночество в уединении, впервые, и… мои мысли блуждали далеко от лагерного костра, уходили в такие области, от которых я бы предпочла не иметь такого полного и острого ощущения… иногда я ухожу спать с таким тяжелым сердцем, что, думалось, не смогу пронести его сквозь следующий день. Но потом приходит рассвет, приятный и благословенный, незаметно накрывает широкую равнину и спускается по длинным склонам ложбинок, и в конце концов прокрадывается и в мое темное сердце… Вот все, что я могу из этого извлечь, наученная своим одиночеством хотя бы какой-то мудрости, наученная смирению и умению выносить боль, не плача вслух».
В другом дневнике она пишет 16 января: