А. А. Матышев по убеждениям – яростный аболиционист, а по характеру – по движник. Жаль, смысл всех слов этой фразы (кроме «характер» и «яростный») забыт. Можно выписать из академического словаря: подвижник – «тот, кто самоотверженно борется за достижение высоких целей на каком-л. трудном поприще». Но тогда придется разъяснять: что значит – высокая цель? а трудное поприще? И самое главное: самоотверженно – это как?

Короче говоря: вот он извлек из каталога НРБ (это все равно что перебирать по песчинке могильный курган) еще 218 фамилий. К каждой прикрепил биографию, сшитую из тончайших лоскутков, какие где нашлись: в справочниках, в архивах, в периодике, в беллетристике, в мемуарах. Или не нашлись: чего-то же сто́ит и строчка, обозначающая прореху: писатель такой-то ни в одной литературной энциклопедии не упомянут. И восклицательный знак – если данный писатель его заслужил.

Даже не надейтесь: это не 218 беспристрастных некрологов. Это 218 жутких новелл. Написал бы: остросюжетных, но кульминацию и развязку во всех случаях сочиняла ГБ, а она тупа. 218 сломанных жизней. 104 пробитых черепа.

Почти такая же пропорция в первом томе: 218 и 103. Стало быть, полный алфавит даст примерно три тысячи арестованных, полторы тысячи убитых. Из которых у каждого – прежде чем его взяли – вышла хоть одна книжка. Хотя бы брошюра о достижениях колхозного строя или поэма о Сталине. Тут статистике есть о чем подумать, мне кажется. С теорией вероятностей, что ли, поговорить. Ведь каких бы текстов авторами ни являлись несчастные, брали-то их, как правило, не за тексты, а на общих основаниях – сколько надо, чтобы в органах не застаивалась кровь.

Кстати, вот этого-то А. А. Матышев и не может простить абсолютному большинству жертв: их личной юридической невиновности.

С чистой совестью, с искренним удовольствием обслуживали своих будущих убийц. Некоторые даже чувствовали к ним – к партии, правительству, органам – вроде как любовь. Сами убили бы за них кого угодно.

Что ж, если человек был так глуп, А. А. Матышев про него напишет: «Умер в родном коммунистическом концлагере». Или: «Расстрелян “родным” коммунистическим палачом». Про скользкого приспособленца – просто: расстрелян. Но уж у бессовестного подвывалы (напечатал, допустим, в газете: «чтобы ни у кого из нас не дрогнула рука для расправы с врагом») – эпитафия будет такая: «Расстрелян в день вынесения “приговора”. Рука коммунистического палача не дрогнула».

Ирония Уленшпигеля. Да, это история террора в лицах. Искаженных не только ужасом и болью, но и недоумением. И автор энциклопедии не скрывает, что сердится на воскрешаемых им мертвецов. Вот за эту защитную гримасу политического кретинизма.

Не возразишь. Они и не возражают. В конце концов, если бы не Александр Матышев, кто бы вообще о них вспомнил?

Хотя встречаются и знакомые, даже громкие имена. Павел Васильев, Артем Веселый, Введенский, Воронский, Гуковский, Гумилев…

Эпиграф к первому тому был: «За других не прощают». Ко второму: «Рукописи горят».

Надо бы вам прочитать эту потрясающую книгу. Не дожидаясь буквы Ю.

Витольд Гомбрович. Дневник / Пер. с польского Юрия Чайникова. СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2012.

Событие, что и говорить, событие. Раздвигающее здешний культурный горизонт. Это было не совсем прилично – что это произведение слишком многие из нас знали только понаслышке.

См. Википедию: Витольд Гомбрович – 1904–1969, с 1939-го жил в Аргентине, после 1964-го – во Франции. Три романа, повесть, три пьесы, сколько-то рассказов и – чуть ли не главное – шестьдесят девять текстов, сложившиеся в этот вот самый «Дневник».

Сросшиеся. А сочинялись в течение сорока шести лет и печатались порознь. Более или менее регулярно. В легендарном журнале «Культура» (польском, эмигрантском; Мезон-Лаффит, под Парижем): главный редактор, великий Ежи Гедройц, учредил для них специальную рубрику.

А потом сработал эффект сборки.

И вот что говорит в послесловии Войцех Карпинский (а Мариуш Вильк в предисловии одобрительно кивает):

«Считаю “Дневник” Гомбровича самым важным произведением за всю историю польской прозы».

И растолковывает – почему:

«Он сделал революцию в польской литературе: он дал наконец прозе классическое произведение…»

Положим, это простое удвоение гиперболы. Или все-таки не гиперболы? Но вот и главные слова:

«…поставил прозе голос».

О польской прозе вообще – пускай рассуждают люди понимающие. Но про «Дневник» Гомбровича – теперь, благодаря Юрию Чайникову, даже я имею некоторое право сказать: да, тут слог действует, как живой голос. (Как у Розанова, как у Вен. Ерофеева.) А если в переводе он так свободен – как же пронзительно должен звучать оригинал.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже