И вот теперь, сидя на средней банке рядом с худеньким старым фельдшером, Глохлов слушал гладенький полуголос Егорова и почему-то думал не о предстоящем следствии и даже не о Многоярове, в смерть которого все еще не верил, а о том, что Данилыч в общем-то неглупый, хороший мужик, только речь у него чудная, совсем никчемная речь. И к чему только человек язык корявит? Люди над ним из-за этого смеются. А кроме этой вот речи, есть и еще странность у Егорова. Ночами пишет он стихи, отсылает в Москву в газеты и журналы. И приходят оттуда ему государственные конверты с ответом, о чем и как надо писать, да что прочитать надо, как учиться, чтобы повысить образование. Из-за этих конвертов окружен Милиционеров этаким не совсем серьезным уважением. Глохлов вспомнил, как и сам ни с того ни с сего вдруг тоже написал стихи. Писал четыре ночи подряд. Стихи получились звучные, красивые. Таких хороших стихов никогда не приходилось читать. Даже стихотворение Пушкина, которое помнил с начальных классов, показалось детской забавой, настолько все было серьезным и значительным в его стихе. Глохлов долго крепился, прятал тетрадку с глаз, но наконец решился и прочитал стихи жене. Дуся слушала затаив дыхание, чуть приоткрыв полные губы, и в глазах ее стояли восторг и удивление.
Читал громко, с выражением.
— Ой, Мо-о-тя-я, — только и сказала Дуся, когда Матвей Семенович закончил чтение. — Ой, Мо-о-о-тя! Неужели ты сам сочинил?
— Ага! — У Глохлова часто-часто колотилось сердце.
— Ой, Мотя, здорово как! Не списал ли?
— Ну вот еще!
И Матвей Семенович твердо решил послать стихотворение в журнал «Советская милиция».
Отправку письма задержало маленькое обстоятельство. Стихи, он слышал, надо посылать в журнал только напечатанными на машинке, а в районе в тот момент как раз был крайний дефицит на бумагу. Страдая от такого обстоятельства, Глохлов собственноручно перепечатал стихи на серых бланках допросов. К этому времени приехал в Буньское Многояров, и Глохлов решил прочитать стихи и ему. Долго не решался, все издалека наводил: «Как это, интересно, поэты стихи пишут? Много ли времени проходит, пока отошлешь и пока напечатают? А можно, например, стихи подписать другой фамилией? Твоя, например, Скамейкин, а ты ставишь Вайспапир?» (С войны еще запомнилась Глохлову эта звучная фамилия).
— Ты что, стихи написал, что ли? — спросил вдруг Многояров.
— А что?
— Да ничего. Написал, да?
— Написал, — вздохнул Матвей Семенович и покраснел.
— Ну и что, хочешь подписать Вайспапиром? Не советую, слишком длинно. Подпиши короче — Белобумагов, — пошутил Многояров.
— Да нет… Я тебе хотел прочитать их. Послушай, а?
— Нет, нет, брат. Дай-ка я их лучше сам прочту глазами. Не будешь же ты, когда напечатаешься, каждому своему читателю вслух декламировать?
Глохлов, радуясь, что не придется читать самому, протянул уже переплетенные тетрадочкой в обложке бланки допросов. Многояров читал стихи долго, внимательно, и все это время сидел Глохлов не шелохнувшись, большой, с красным лицом, неуклюжий в своем детском смущении.
Многояров отложил наконец в сторону тетрадочку.
— Ты когда-нибудь стихи-то писал?
— Нет, — покраснел еще больше. — Раз, один только, когда за Дусей ухаживал. В уме сложил и даже не записал. Вот нынче вспоминал, вспоминал, так и не вспомнил.
— А когда последний раз стихи читал?
— Так ведь в школе. А потом когда вечернюю кончил. Да вот уже сейчас в Высшей милицейской по программе литературы поглядел….
— Хорошие стихи-то?
— Да ничего, Есенин вот, ну Некрасов, конечно, Пушкин, Лермонтов.
— Ты мне экзамен-то не сдавай, — улыбнулся Многояров. — Ты мне честно скажи: твои стихи лучше их стихов?
— Дак ведь… навроде получше, Николаич.
— Вот так я и знал! Не обижайся, Семенович, стихи твои, брат, плохие. Очень плохие. Да и не стихи это…
Так неуютно, так больно стало Глохлову, как и не бывало никогда.
С тех пор больше никогда не писал стихов.
…Начинало светать. Впереди гремел, рвался на каменных цепях Большой порог.
Глеб Глебович выключил мотор, и этот гром и каменный звон вырос до небес, ему откликалась и вторила тайга.
— Пройдем? — напрягая до предела голос, крикнул Глохлов.
— Пройдем! Вода большая, — откликнулся Глеб Глебович, и голос его утонул в грохоте, только губы беззвучно шевелились.
Перед самым порогом, где бешено кипели волны, Глеб Глебович срезал лодку в 'yлов, сплошь забитый шугою и всяким плавучим мусором.
Снова взревел мотор, и лодка стремительно промчалась узким каменным коридором, как на ухабах подпрыгивая на бурунах. От мелкой водяной пыли одежда мигом залубенела, а когда, щелкнув днищем по угонистой волне, вошли в мертвое плесо, чуть прихваченное тонкой пленкой льда, то лица и руки тоже залубенели.