И еще — одиночество. Наверное, тебе обидно это слышать, сестренка: знаю, ты всегда любила меня и продолжаешь любить, но это так. Я всегда остро ощущал его. И ребенком, не нужным своим родителям, и подростком, несмотря на школьную популярность. В период нашего дружного квартета — то бишь, прости, квинтета — оно поутихло, глодало не так безжалостно. Но стоило послать все в топку и улететь в неизвестность — накинулось с небывалой силой и яростью. В пору моих первых странствий, когда я бросил Гарвард и юным повесой слонялся по Штатам и Европе, у меня случались подружки, приятели, спутники. Сейчас же — ни одного. (Редкая болтовня с подвозившими меня в авто или на яхтах не в счет.) Что джунгли, что степи, что пустыня — везде и всегда моим единственным собеседником была моя усталая, истасканная душа.

Скажу сейчас банальность: предельное одиночество — обычная участь творцов. Одиночество приводит к отчаянью, но и к адской гордыне тоже: один — как перст, как луна в ночи, как Бог. Приступы гордыни помогают не сломаться, не спиться, но они уходят и приходят, а в промежутках — волчий вой в душе. Неизбывный вой…

— Погоди-погоди, Рин! Какой такой волчий вой? Разве ты не говорил десять минут назад, что пребывал в блаженстве, какого не испытывал прежде?..

— Вот ты меня и подловила! — Брат коротко хохотнул и помолчал. — Да, блаженство, отрада, ощущение отмирающего эго, дуновение приближающейся свободы… — все это было. Где-то на третий год странствий я смирил все бури в душе и окунулся в подобие нирваны. Но, как оказалось, это было флером, легким радужным покрывалом — а в глубине, в тайниках подсознания жили всё те же монстры. Стоило мне встретить в глуши джунглей подобное мне существо, как выяснилось, что эго со своим списком желаний и не думало умирать, и неутоленное одиночество взвыло с новой силой.

Потому я и ринулся на ее поиски на следующее же утро.

Двигался, как ищейка, на запах — не тела, а дара, души и ума. Уникальный и тонкий аромат, ни с чем не спутаешь. Запах или зов? Честно сказать, не знаю. Я ощущал его ночами, перед тем как заснуть, и утром, сразу после пробуждения. В остальное время двигался наугад. Периодически запах пропадал, зов стихал — как ни вслушивался, продрав глаза, как ни медитировал на звездную россыпь. Она словно выскальзывала из общего со мной пространства, ныряла в иное мироздание. Отсутствие могло длиться от трех дней до нескольких недель. В зависимости от срока ввергало то в нетерпеливую досаду, то в отчаянье.

В хорошие дни ощущал себя самцом бабочки, что чует фермент подруги за сотню километров. В плохие приказывал себе, стиснув клыки: "Ждать. Просто ждать".

Оттого, что днем двигался во многом наугад, путь вышел зигзагообразным. Когда понял, что направление — северо-запад — совпадает с курсом на родные места, обрадовался. Поскольку к тому времени устал от странствий и подумывал о возвращении.

Мы встретились через четыре месяца, в Греции, в придорожной забегаловке под Салониками. В последние дня, когда зов (он же запах) стал особенно внятным и я понял, что нагоняю, почти перестал спать. Точнее, засыпал на час-полтора раза три в сутки, чтобы увеличить периоды прислушивания и принюхивания. Старался продвигаться вперед и днем, и ночью. Каждая задержка на пути, каждая остановка вызывала взрыв раздражения.

Так и в тот день, когда подвозивший меня дальнобойщик — добродушный пузатый грек, не владевший английским, но буйно и внятно жестикулировавший — остановился, чтобы пообедать, едва сдержал вопль досады. Запах не пропал, как обычно, после рассвета, он витал надо мной, усиливаясь, и самец бабочки вибрировал — всеми крыльями и всеми фибрами.

Я узнал ее сразу, как только вошел. Со спины. В душной и шумной закусочной, среди потных горластых шоферов и крепко сбитых официанток она была миражем, фантомом. Я застыл возле ее столика у окошка — в ушах гудело от волнения и недосыпа, потрясение сковало язык. Не меньше минуты пялился, как аквариумная рыба, на сошедшую с моего полотна Незнакомку.

Лиловый шелк длинного платья. Черная шляпка под вуалью. Медные волосы убраны в строгую прическу. Глаза прозрачные (не зеленые, серые — единственное отличие) и холодные. Шею вблизи ключиц пересекал длинный шрам. И еще один небольшой шрамик приподымал краешек верхней губы, отчего казалось, что она постоянно усмехается.

Я помнил эту шею смуглой и гладкой, шрам же был старый, заживший. Оттого и пялился дурак дураком так долго. Потом дошло, что это шутка. Намек на голую Гелу, надо понимать. Две дамы в одном лице, и обе не совсем живые.

"Ну, здравствуй! — Обретя способность к речи, я уселся рядом, с шумом отодвинув стул. — Мне лестно, честно сказать, что ты столь детально изучила мое творчество". Она подняла голову, словно только что меня заметила. "И тебе не болеть. Мальчик созрел для общения?"

Перейти на страницу:

Похожие книги