…В общем, по всему выходит, что колчаковцы увозили с застрявшего на Узловой эшелона то самое вездесущее «яблоко раздора». Золотишко, то есть. Ну, может быть, не именно золото в смысле «бруски металла желтого цвета», а какие-то его эквиваленты, иначе говоря — ценности. Драгоценные металлы, монеты, слитки, камни (разумеется, я имею в виду не булыжники, а самоцветы, или как там они именуются), утварь какую-нибудь церковную, парчу, пурпур, шкурки беличьи, акции, в конце концов… впрочем, нет, акции — это, скорее, к нашим временам и к нашим воришкам… В общем, что-то, на что можно поменять или за что можно приобрести много всяких нужных и красивых вещей: еду, обувь, одежду, женщин, славу, оружие, армию, любовь граждан, лояльность соседей…
Товарищ комиссар Сапкин до этого не додумался и додуматься не мог — по той причине, что вряд ли в жизни своей держал в руках что-либо крупнее ассигнации в десять рублей, а пролетарское бытие, как известно, подразумевает не очень развитое сознание (не без исключений, разумеется). Он просто не в силах был себе представить такого количества золота: товарный вагон, два десятка телег, бог знает сколько ящиков, как не может обычный человек, наш современник, реалистично представить пятимерное пространство.
А я могу. Ну, не пятимерное пространство, конечно, а вагон золота. Потому что — историк, и знаю, что в гражданскую войну оно по всей Руси не то что вагонами — эшелонами каталось. Как и в наши дни, впрочем. Только теперь без вагонов обходятся. Теперь для этого компьютер есть. И Интернет. И оффшор всяческий. И лобби в парламентах всех мастей, от Государственной Думы Российской Федерации до Палаты Лордов хутора Свинопуково. Потому что нет на белом свете ничего принципиально нового — все уже было когда-то. Потому как неизменна людская сущность, а меняется только календарная дата, внешний антураж и место действия…
А поскольку имелось много фактически бесхозного золота, имелось, само собой, и множество людей, его стороживших и прятавших (на свои меркантильные нужды, естественно), и было еще больше людей, за ним охотившихся, и одни убивали других, чтобы — концы в воду, и находили оставшиеся без хозяев ценности, и перепрятывали, и в свою очередь погибали, открывая дорогу все новым и новым страждущим. И становилось это золото из желтого — алым. Пурпурным. От крови, за него пролитой…
С завтрашнего дня архив закрывают на месячные каникулы, чтобы привести в порядок «Дела», переснять на микрофильмы обветшавшие документы, рассортировать описи, дать отдохнуть Анне Генриховне, откачать воду из туалета и осуществить прочую необходимую для существования и деятельности архива работу.
Месяц! Целый месяц мне придется, изнывая от нетерпения, исправно ходить на работу, водить по полупустым залам родного музея группы ничем не интересующихся насильно сюда загнанных школьников.
И ждать.
Вообще-то, я люблю свою работу. Люблю водить экскурсии, рассказывая о вещах неизвестных и о вещах вроде бы и известных, но если представить их в каком-то новом ракурсе, становящихся вдруг совершенно новыми и непознанными. И еще за то, что работа эта научила меня ощущать живую связь времен: действительно, я чуть ли не физически чувствую эту незримую нить. Когда сижу в полутемном зале архива и перелистываю ветхие листы дневников, приказов, хозяйственных записей и писем людей, давным-давно ставших тенями, я начинаю слышать их голоса — живые, спорящие, прокуренные мужские и нежно-томные женские. Я участвую в их дискуссиях, разрешаю их споры, восторгаюсь их наивными, но искренними стихами, их трепетным («…и истинно скучаю по Вам, друг мой, Никитушка…», «…люблю и безумно хочу быть подле Вас, Душа моя, однако обстоятельства службы моей таковы, что…») отношением и неподдельным интересом друг к другу — без лицедейства, фальши и клишированных пошло-безграмотных оборотов современной речи и переписки («…короче, братан, я тута типа влетел конкретно, в натуре…»), вызывающих лишь недоумение и брезгливость…
Чем больше вчитываешься, чем больше узнаешь деталей, тем более осязаемым становится прошлое.
Вот за эту-то чудесную возможность прикоснуться к источнику чистых чувств я с легкостью терплю и нудных, поразительно инфантильных, но очень хитрых и чутких к «кресельным» переменам околомузейных бюрократов, данных мне судьбой в начальники, и весьма скромную зарплату, и рассеянное невнимание школьников («Обратите внимание на этот гобелен…» — «Во, блин, маузер! Круто!»), из которых одна половина не внимает, потому что вообще мало чем интересуется, кроме попсы и «продвинутого» пива, а другая ничего не слышит принципиально, потому что твердо знает свое место в будущей жизни — место топ-менеджера, адвоката, банкира, хозяина и т. д. и т. п., а посему, по методе мистера Ш. Холмса, не желает перегружать свой «чердак» (сиречь — голову) избыточной и, по ее, этой половины, твердому убеждению — нерациональной информацией.