Батлер со своими приспешниками — О’Кеннеди, Килпатриками и Берками — загнал Десмонда (с его О’Салливанами, Маккарти и Макшихи) прямо в реку и покромсал на куски: в тот день погибло несколько сот Джеральдинов. Пока он, Десмонд, пытался ободрить и сплотить тех немногих, кто еще оставался в строю — так он объяснил Хью, — кто-то выстрелил в него из пистоля и попал в бедро. Десмонд упал с коня и остался лежать в грязи: бедренная кость треснула, так что подняться сам он не мог. «Я знаю, кто в меня стрелял», — сказал он Хью; но с таким же успехом Десмонд — от природы хилый, вечно болевший и неспособный даже сесть на коня без посторонней помощи — мог просто не удержаться в седле[47]. Так или иначе, Батлеры взвалили на плечи своего беспомощного врага, будто оленью тушу, и принялись над ним издеваться: «Ну и где теперь граф Десмонд со всей своей хваленой силой?» А Джеральд ответил (по крайней мере, так он поведал Хью, и при этом воспоминании лицо его перекосилось в жуткой ухмылке): «Там, где ему самое место, — на шее у Батлеров!» Ответил так, будто это он — победитель.
— Самое страшное, что мы совершили, — пояснил Десмонд своему юному собеседнику, — худшее наше преступление в глазах королевы заключалось в том, что и мы, и Батлеры вышли на битву под своими древними знаменами. Казалось бы, что тут такого? Однако же королева считала, да и теперь считает, что Мунстер — это часть Англии. А значит, ни один владетель или воитель в этих краях не вправе поднимать свое знамя или сражаться с другими за свои исконные права и земли. Оттого-то она и призвала к себе в Англию и Батлеров, и нас, Фицджеральдов, чтобы мы перед ней повинились.
Батлеры, торжествовавшие победу, подчинились охотно: главный из них, граф Ормонд по прозванию Черный Том, прибыл в Лондон со своими присными, а Десмонда Фицджеральда принесли на носилках, беспомощного, и положили к ногам королевы. Он был совсем без сил, еще слабее, чем после битвы: за раной никто не ухаживал, грязную одежду, что была на нем в день сражения, никто так и не переменил. О прощении он просил шепотом; королеве пришлось наклониться над ним со своего трона, чтобы расслышать слова.
— Тома Батлера она простила, — продолжал граф свой рассказ. — Потому что в детстве он был ее товарищем по играм, да и потом — кто знает, кем еще. А меня она всегда презирала. Его простили и отпустили домой. А меня бросили в Тауэр как изменника.
Рядом с Десмондом будто ниоткуда возник трактирщик. Забрал пустую бутылку, водрузил на ее место новую, обернутую соломой, и торжественно извлек пробку. Хью передал ему просьбу слуги сэра Уорема и удостоился холодного кивка. Десмонд поднял палец, и трактирщик поставил кубок перед Хью; граф сам наполнил его до краев.
— Впрочем, не только в этом дело, — добавил он, понизив голос. — Том Батлер — протестант и строгих убеждений притом, как ни странно. А я держусь старой веры. Истинной веры. Как и вы, мой юный ольстерский друг.
Это была правда. Все, кто жил к северу от Английского забора[48], держались истинной веры. Но и Хью почувствовал, что воздух в таверне словно сгущается, напряжение растет, сжимает его со всех сторон, словно угря, угодившего в сети, — и он, кажется, понял, почему. Рука его невольно потянулась к груди, где под толстым дублетом прятался подарок доктора.
— Но теперь-то она уже простила вас, милорд? Разрешила жить у сэра Уорема?
— Если это можно назвать жизнью, — проворчал граф Десмонд, осушил свой кубок и снова налил им обоим. — Об одном из моих предков рассказывают, что он влюбился в женщину из иного мира. Застал ее за купанием и влюбился. Только вот он не знал, что она такое. Думал, просто пригожая девица. Он украл у нее плащ, а без плаща она не могла сбежать или сменить обличье. Так он ее и заполучил, а она сказала ему, что, кабы не плащ, не видать бы ему ее как своих ушей. После того она родила ему сына и ушла к себе, в холм Нокайни, а на прощание сказала моему предку: если сын ему хоть немного дорог, то пусть никогда не удивляется, что бы тот ни натворил.
— Это был отец вашего отца? — спросил Хью.
Он отпил глоток вина и почувствовал, как сжимавшая его невидимая сеть ослабла, как сила, давившая на него, отпрянула, словно в страхе.
— О нет, то было куда как раньше, — покачал головой граф. — Давно, очень давно. Но штука вот в чем: сын этот стал великим прыгуном. Однажды на пиру его попросили показать свое искусство. Тут он как прыгнул... — граф взмахнул своей белой рукой, показывая, как было дело, — и прямиком в бутылку, что стояла перед ним столе. А потом таким же манером взял и выпрыгнул обратно.
Десмонд тяжело дышал, и с каждым вдохом его голос звучал все выше и тоньше.