Теперь, вернувшись в Мортлейк-на-Темзе, в свой старый дом, где на хозяйстве оставалась лишь одна его старшая дочь, он видел, что его забыли почти все, а для остальных он был то ли призраком из прошлого, ушедшего мира, то ли паяцем в домашних туфлях из какой-то дурацкой пьески. Впрямь ли он изменил исход сражения при Кинсейле? Отвлек небесные силы, помешал им вступить в битву? Скорее всего, нет. Ведь ангельские воинства никогда не заботились об исходе событий, даже если участвовали в них – будь то по доброй воле или по принуждению. Все исходы предрешены и запечатлены в Fiat lux[117], и ангелам нет до них дела. И все же Джону Ди было любопытно: явились ли они над полем битвы в ту рождественскую ночь – подать надежду без обещания тем армиям, судьбы которых они знать не могли? Впрочем, едва ли: он не верил, что преуспел настолько.

То, что он увидел сейчас в кристалле, когда облака в нем разошлись, было непохоже ни на что из виденного прежде. Ни императорских и королевских армий, ни небесных башен, ни ангельских воинств, но только длинный каменистый берег. Западное побережье Ирландии, понял он. Там, где когда-то погибали на скалах испанские корабли, теперь возводились корабли иные, не из тех, что могут нести смертного; корабли, сотканные из времени иного века, серебрящиеся, как плавник, с парусами из паутины; и те, кто их строил, а после всходил на них и отчаливал в море, были такие же серебристые, тонкие и прозрачные. Они потерпели поражение; они бежали. Их путь лежал на Запад, на Острова Блаженных, к новым берегам и дальним холмам, лесам и рощам, которых они еще не видали. Может статься, этих мест и не было на свете, пока они не достигали их и не вызывали к бытию. Внутренним слухом Джон Ди услышал голос: Вот что случится скоро. Мы не знаем, когда. Что ж, так тому и быть. Он наклонился над сияющим камнем, и сама его душа, обретшая пророческую мощь, стала вещать в полный голос. Она открыла ему, что теперь, когда всему пришел конец, пройдет время, и все позабудут о том, какие силы доподлинно сражались в этих войнах, а помнить будут только смертных: королей и королев, солдат, священников и горожан.

Хью О’Нил тоже умирал, с каждым днем приближаясь к смерти немного ближе и все быстрее. Одна за другой отпадали или увядали силы и части его существа; он видал, как это бывает со стариками, и теперь точно так же происходило с ним, хотя видеть со стороны – совсем не то же самое, что испытывать самому. Дело было не в утратах, не в слабости, которую мог заметить всякий, а в чувстве стыда. Стыд, и вина, и страх. Смущение перед лицом здоровых и бодрых, которые пока ничего такого не знают. И все же он вышел поутру из ворот палаццо, повернул направо и, опираясь на кривую оливковую палку, которую носил вместо трости, добрался на исходе утра к подножию того высокого холма, что звался Яникулом. Такую епитимью наложил на него архиепископ: во всякий день, когда ему достанет сил (теперь уже не каждый день, но в те дни, когда он понимал, что иначе нельзя), подниматься крутой дорогой (с каждым разом становившейся все круче) на вершину, к монастырю Сан-Пьетро-ин-Монторио и церкви того же имени.

В тот день он двинулся вверх по холму с мыслью о том, что не сможет добраться до церкви, но эта же мысль в последнее время посещала его всякий раз, как он делал первые шаги по тропе. И так же, как во все предыдущие дни, он ошибся. Долго ли, коротко, а он уже стоял на самом верху, на широкой террасе, и ждал, пока его сердце и легкие вспомнят, как дышать.

Монастырь Сан-Пьетро, основанный испанской королевой, был простым и теплым – не чета огромным романским церквам, надменным и вселявшим робость. Он походил на живое существо, и существо это было добрым – по крайней мере, к нему, Хью О’Нилу; всегда приветствовал его радушно и, не нарушая его скорби, давал утешение. Отсюда, с террасы, открывался такой вид, от которого на сердце нисходил покой: красные черепичные крыши Трастевере, торжественные руины Древнего Рима, темные пирамидальные тополя, подобных которым Хью никогда не встречал на родине, а дальше, за городом, – голубые холмы, которым он не знал названия. Пока он смотрел на все это, в глазах у него помутилось, но потом прояснилось вновь. Он повернулся и двинулся по широким ступеням к воротам церкви, которые всегда стояли незапертые.

Утреннюю мессу уже отслужили. Певчие и служки заканчивали уборку и уходили, напоследок преклоняя колени перед алтарем, где в кивории, похожем на солнце в ореоле лучей, покоилась освященная гостия.

Над алтарем висело «Преображение» – кисти Рафаэлло, как сказали О’Нилу[118]: Иисус, восставший из гроба в белых пеленах (как те, в которые когда-то, давным-давно, закутали слепого поэта О’Махона), поднимался в небо; ноги его были босы, взор устремлен ввысь – к тому, что он видел там, наверху. По обе руки от Христа возносились какие-то бородачи: Хью так и не узнал, кто они такие.

Перейти на страницу:

Похожие книги