В 1937 году был арестован Редене. Это был первый удар по нашей семье, по нашему дому. Вскоре арестовали и дядю Алешу с тетей Марусей.
Как это могло случиться? Как это мог отец? Я знаю лишь одно: он не смог бы додуматься до этого сам. Но если ему это хитро и тонко подсказали, если ему лукавый и льстивый человек (каковым был Берия) нашептал, что «эти люди — против», что «есть материалы, компрометирующие их», что были «опасные связи», поездки за границу и т. п., то отец мог поверить. Я еще напишу отдельно о том, как ужасно опустошен был он, как разбит духовно смертью мамы и смертью Кирова. Он перестал верить в людей; может быть, он всегда не очень-то им верил… Его можно было переубедить. Ему можно было внушить, что этот человек — не хороший, как мы думали о нем много лет, нет, он — дурной, он лишь казался хорошим, а на деле он враг, он противник, он говорил о вас дурно, и вот материалы, вот факты, X и Z «показали» на него… А уж как могли эти X и Z «показать» все, что угодно, в застенках НКВД — в это отец не вникал. Это уж было дело Берия, Ежова и прочих палачей, получивших от природы сей профессиональный дар…
А уж когда отца «убеждали факты», что ранее хорошо известный ему человек, оказывается, дурной, тут с ним происходила какая-то психологическая метаморфоза. Быть может, в глубине души он и сомневался в этом, и страдал, и думал… Но он был подвластен железной, догматической логике: сказав А, надо сказать Б, В и все остальное. Согласившись однажды, что N — враг, уже дальше необходимо было признать, что так это и есть; дальше уже все «факты» складывались сами собой только в подтверждение этого… Вернуться назад и снова поверить, что N не враг, а честный человек, было для него психологически невозможно. Прошлое исчезало для него — в этом и была вся неумолимость и вся жестокость его натуры. Прошлого, — совместного, общего, совместной борьбы за одинаковое дело, многолетней дружбы, — всего этого как не бывало, оно им зачеркивалось каким-то внутренним, непонятным жестом, — и человек был обречен. «A-а, ты меня предал», — что-то говорило в его душе, какой-то страшный дьявол брал его в руки, — «ну и я тебя больше не знаю!» Старые товарищи по работе, старые друзья и соратники могли взывать к нему, помня о прежнем его отношении к ним, — бесполезно! Он был уже глух к ним. Он не мог сделать шаг обратно, назад, к ним. Памяти уже не было. Был только злобный интерес — а как же ведет себя теперь N? Признает ли он свои ошибки?
Удивительно, до чего отец был беспомощен перед махинациями Берия. Достаточно было принести бумаги, протоколы, где N «признавал» свою вину, или другие «признавали» ее за него. Если же он «не признавал» — это было еще хуже.
Дядя Алеша был крепким человеком. Он так и «не признал» за собой никакой вины. Об этом говорил Н. С. Хрущев в докладе на XXII Съезде партии. Он «не признал» и «не просил прощения», т. е. не стал взывать к отцу письмами о помощи, — как это безрезультатно делали многие. Дядя Алеша проявил силу и мужество настоящего большевика. Это так похоже на него, так вяжется со всем его чудесным обликом. Но он поплатился за эту свою выдержку, за свою человеческую гордость и твердость. В феврале 1942 года, в возрасте 60 лет, он был расстрелян.
Это было уже во время войны. Он находился тогда под Ухтой, куда был отправлен на неопределенное время. Ему дали после следствия десять лет, и тете Марусе — то же самое, но она отбывала срок в Долинском, в Казахстане. Но что значили решения суда?.. В 1942 году случилась какая-то «волна», когда расстреливали множество людей в лагерях, до того осужденных лишь на работы, на ссылку, на долгое заключение. Повлиял ли на это ход войны (еще не произошло поворота к лучшему под Сталинградом, положение было тяжелым), или снова Берия решил разделаться с теми, кто подробно знал его темные делишки, и легко склонил на это отца, — повода я не знаю.
Тете Марусе вскоре сообщили о смертном приговоре, который вынесли ее мужу… Она выслушала его и умерла от разрыва сердца.
Только во время войны, когда оба они находились в лагерях, он — на севере, она — на юге, им разрешили, наконец, переписку с сыном, находившимся в Москве на попечении своей воспитательницы, Лидии Трофимовны. Она спасла жизнь мальчика, деля с ним свой скудный кусок хлеба, который она зарабатывала теперь на швейной фабрике.
Я читала эти письма теперь, встретившись с Иваном Александровичем Сванидзе (Джоником) через двадцать пять лет. Мы не виделись с 1937 года. Он показал мне эти письма и рассказал все, что знал о судьбе родителей.