– А я и не почитаю это за грех и крестоносцев не жалею.
– Все о Дануське тоскуешь?
– Всякий раз, как вспомню ее, затоскую. Но на все воля Божья! Лучше ей в небесных чертогах, и я уже привык.
– Так почему ж ты не стряхнешь с себя печаль? Чего тебе надобно?
– Откуда мне знать…
– Ты хорошо отдыхаешь, хворь твоя скоро пройдет. Сходи в баню, попарься, чару меду выпей, чтобы пропотеть, – и гопля!
– И что же тогда?
– Сразу повеселеешь.
– С чего мне веселеть-то? Нет в моем сердце веселости, а занять – так ведь никто не займет.
– Ты что-то скрываешь!
Збышко пожал плечами:
– Невесел я, но скрывать мне нечего.
Он сказал это так искренне, что у Мацька сразу рассеялись всякие сомнения; как всегда в минуту глубокого раздумья, он широкой рукой стал поглаживать свою седую чуприну и наконец проговорил:
– Тогда я скажу, чего тебе не хватает: одно у тебя кончилось, а другое еще не началось: понял?
– Не очень, но, может, и понял! – ответил молодой рыцарь.
И потянулся так, словно его стало клонить ко сну.
Мацько был уверен, что отгадал истинную причину его печали, он очень обрадовался и совсем перестал беспокоиться. Еще больше уверовал старый рыцарь в свой ум; в душе он говорил себе: «Что же удивительного, что люди со мной советуются?»
А когда после этого разговора в тот же день приехала вечером Ягенка, старик и с коня не дал ей сойти, тут же сказал, что знает, чего не хватает Збышку.
Девушка в один миг соскользнула с седла и стала допытываться:
– Чего же? Ну же, говорите!
– У тебя для него есть лекарство.
– У меня? Какое?
Он обнял ее стан и стал ей что-то нашептывать на ухо, но через минуту она отскочила от него, словно кипятком ошпаренная, и, спрятав пылающее лицо между чепраком и высоким седлом, крикнула:
– Уходите! Не терплю я вас!
– Ей-ей, правда! – смеясь, сказал Мацко.
XLIII
Отгадать Мацько отгадал, да только наполовину. Старая жизнь и впрямь кончилась для Збышка совсем. Жаль было ему Дануськи, когда вспоминал он ее; но сам он сказал, что, верно, лучше ей в небесных чертогах, чем было в княжеских. Он уже сжился с мыслью, что ее нет на свете, привык к этому и думал, что иначе и быть не могло. В свое время в Кракове он восторгался цветными изображениями святых дев на окнах костелов; вырезанные из стекла и оправленные в свинец, они светились на солнце; теперь такой представлялась ему и Дануся. Он видел ее неземной, прозрачной, она стояла боком к нему, сложив ручки на груди и подняв к небу глаза, или играла на своей маленькой лютне среди всяких спасенных Божьих музыкантов, которые на небесах играют на своих скрипочках Божьей Матери и младенцу. В ней не было уже ничего земного, и для него она стала таким чистым и бесплотным духом, что когда он вспоминал иногда, как в охотничьем доме она прислуживала княгине, смеялась, разговаривала, садилась с другими за стол, то начинал сомневаться, было ли все это на самом деле. Уже в походе под знаменами Витовта, когда боевые дела и сражения поглощали все его внимание, он перестал тосковать по своей покойнице, как тоскует муж по жене, и думал о ней так, как человек благочестивый думает о своей покровительнице. Так любовь его, утрачивая постепенно земные черты, все больше и больше обращалась в сладостное, лазурное, словно небеса, воспоминание, просто в предмет поклонения.
Если бы он телом был хил и обладал глубоким умом, то пошел бы в монахи и в тихой монастырской жизни, как святыню, сохранил бы это небесное воспоминание до той поры, когда душа его, освободившись от плотских уз, улетела бы в бесконечные просторы, как птица из клетки улетает на волю. Но ему едва минуло двадцать лет, он мог еще выжать рукой сок из свежей ветви и задушить коня, стиснув его ногами. Он был таким, какими бывали в те времена шляхтичи, которые если не умирали в детстве и не становились священниками, то, не зная никаких границ и никакой меры в удовлетворении плотских вожделений, либо предавались разбою, разврату и пьянству, либо женились молодыми и впоследствии, по королевскому указу о созыве ополчения, шли на войну с двадцатью четырьмя, а то и больше, сыновьями, сильными, как вепри.