Итак, он ничего не мог. Не мог поправить хозяйство и одолеть нужду, не мог облегчить жизнь крестьянам, не мог хоть как-нибудь определить судьбу детей. Он мог только писать. И он писал, стараясь меньше думать о своих обстоятельствах, коль не в силах был ни на йоту изменить их. Утром он выпивал в столовой две чашки кофе и, обсудив тут с Петром предстоящие хозяйственные неприятности дня, уходил от них в кабинет и работал здесь до обеда, а пообедав, гулял часок (теперь только часок) с Афанасием, потом возвращался к письменному столу и сидел за ним до поздней ночи, лишь ненадолго оставляя его вечером, чтобы наскоро поужинать и опять к нему, к этому дубовому, вечному столу, пережившему каменное дедовское здание, к этой покатой, как у конторки, столешнице, устланной черновыми листами, к этим вместительным ящикам, где когда-то хранились хозяйственные книги деда-помещика и куда ныне ложились литературные рукописи внука-изгоя.
Он уж не считал проходящих дней, как считал их на исходе невольнического срока. Время обходило его судьбу, оно вершило свои дела где-то далеко в стороне, пренебрегая убогим сельцом и его обитателями. Век, развязавший сокрушительные события, теперь поспешно их связывал, стягивал концы с концами. Он, век, обуздывал Французскую республику. Он вернул в Париж Наполеона, принудив его бросить в Египте измотанную походами и битвами армию. Он поставил его, едва спасши героя от депутатской ярости, во главе новоявленного Консулата, дабы подчинить республику, еще пытавшуюся кричать что-то о свободе, незыблемой единоличной власти. Он, завершающийся век, заставил российского императора отозвать из Европы суворовские войска и протянуть руку первому консулу. У Павла хватило ума понять, что наполеоновская Франция уже не грозит ничьей короне, а готова сама преподнести ее своему новому властелину, «фавориту Робеспьеров», как именовали восходящего корсиканца во дни якобинцев. Век сей порывался преобразовать человечество («Мир хижинам, война дворцам!»), но не смог, конечно, этого сделать и теперь, в самом конце своего пути, круто поворачивал от разоренных хижин к благоденствующим дворцам, проклиная недавно чтимых мыслителей, поверженных вождей, глашатаев и пророков.