В комнате было тепло. В открытой топке печи жарко горели березовые дрова. Попалось, видимо, еловое полено и постреливало. В Илимске отапливались лиственницей. Та горела жарче даже березы, а трещала, как ель. Наверное, от этой гудящей и потрескивающей печи и оттого, что сегодня так хорошо работалось, и возникло в нем илимское ощущение. В Илимске он писал трактат «О человеке, о его смертности и бессмертии», задуманный еще в тюрьме Алексеевского равелина в ожидании присужденной казни. Следуя в ссылку, он шестнадцать месяцев думал о пережитом и познанном, о сути и смысле человеческой жизни и о всем том мире, куда брошено Адамово племя. На новом месте ему недоставало книг, но тут выручала крепкая память, и он, развивая свои мысли, сопоставлял их с мыслями знакомых философов, из коих что-то опровергал, а что-то брал в подкрепление собственных выводов, и работа все сильнее его захватывала. Он сидел там, в угловой комнате, до поздних ночных часов, а Лиза, не доверяя слугам, сама топила голландку, чтобы та непрестанно гудела и давала в открытую дверку дополнительный свет, как тот камин в петербургском кабинете. Она появлялась совершенно бесшумно. Придет тихонько, тихонько подбросит в топку поленьев и удалится, так что иногда он и не замечал, когда она заходила, а потом, удачно справившись с какой-нибудь трудной мыслью, схватывал рукопись и бежал через сени в ее комнату. Так бывало в старом доме, построенном еще задолго до того, как острог-городок обратился в захолустное таежное селеньишко. Жилище, покинутое когда-то воеводой, было такое ветхое, что совсем не держало тепла. Пришлось поставить новый дом. Этот, срубленный из толстенных бревен, хорошо проконопаченный мхом, оказался очень теплым, не выстуживался даже в пятидесятиградусные морозы, но Лиза, отапливая новый кабинет, и тут все время поддерживала в печи пылающий огонь. Заходила она уж не из сеней, а из смежной своей комнаты, дверь которой никогда не закрывала, потому что хотела видеть и  ч у в с т в о в а т ь, как он работает.

— Я счастлива, что разделила в Сибири твою судьбу, — сказала она в Тобольске, умирая. — Теперь я спокойна за детей и за тебя. Ты ведь едешь в родные места.

Нет, милая, Илимск освящен тобою, и он для твоего друга роднее, чем эти отчие места, думал он сейчас в Немцове.

Он сидел на краю дивана и, облокотившись на колени, повернув голову к печи, смотрел в топку. Смотрел на огонь и видел ее лицо, желтое, каменеющее, уже потустороннее, странно спокойное. Потом увидел ее такой, какой она приехала в Тобольск из Петербурга. Только начинался март, было еще морозно, она разалелась в дороге, и оспинки ее были почти незаметны на порозовевших щеках. Он вел ее от саней к крыльцу и, откидывая воротник тулупа, в котором она утопала, всматривался в разрумянившееся лицо (исчезла петербургская бледность), пристально всматривался в него затем и в доме, потому и сейчас видел его так ясно, что почувствовал запах предвесеннего морозца, внесенного Лизой в тобольскую квартирку. Квартирку ту невозможно забыть. Когда подъехали дети и слуги (две подводы немного отстали в пути), в покоях стало тесно. Но как же все радовались сей счастливой тесноте! Сожалели только, что нет тут Василия и Николая, увезенных их дядей в Архангельск…

Давыд внес в кабинет охапку дров. Он сел на корточки и начал запихивать в печь березовые поленья.

— Тепло, довольно топить, — сказал Радищев.

— Нет, Петро велел подбросить, — сказал дворник.

— Ну, ежели велел Петр, быть по сему. Топи… А помнишь, Давыд, как ты жег «Путешествие»?

— Как не помнить. Доселе жалко.

Давыд поднялся, вынул из кармана овчинной жилетки кисет и снова опустился на корточки, но уже спиной к печи.

— И мне, друг мой, жалко, — сказал Радищев. — Но иного выхода не было. Спрятать полтысячи экземпляров мы не смогли бы, а так они хоть в руки палачей не попали. Сами напечатали, сами и сожгли. Это несколько помогло мне защищаться на следствии.

— А Федул вон дуралеем меня обзывает. Можно было все спасти, говорит. Не верит, что ни одной книжки я не оставил. Шибко хочется ему прочитать ту вашу книгу.

Может быть, и прочтет, подумал Радищев.

— Ты что же, рассказал Федулу всю нашу историю? — спросил он.

— А чего теперича таиться? Вы наказаны. Кабы довелось еще печатать, тут уж мы с Петром сумели бы скрыть дело. Стреляны волки. Дай бог перебраться в Петербург.

— Нет, Давыд, ворота в столицу для нас, кажись, не откроются.

— Откроются, откроются, я чую. Да и вы чуете, а то писать-то не стали бы. Денно и нощно тут сидите, стало быть, готовите чтой-то к печатанью. Угадал я?

— Нет, братец, я не готовлю. Просто пишу.

— Ну, пишите, пишите. Не стану мешать.

Давыд повернулся к печи, затолкал в топку еще несколько поленьев и ушел.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги