Москва осталась позади, праздничная, людная (все сословия вываливали из домов на весенние улицы), пестрая, шумная, открыто ликующая. Радищев не увидел там, кажется, ни одного печального лица. Значит, думал он, народ не пал в своих гражданских чувствах, если никто не оплакивает смерть тирана. А в Риме даже у Нерона осталось много искренних поклонников, которые несколько лет подряд украшали его могилу цветами. Римлянки скорбели о смерти кровожадного Суллы, выражая свои чувства обильным приношением благовоний. В России, кажется, все торжествуют… Скрипит, переваливается с боку на бок повозка, хлюпает грязь под колесами. Ухабы, все те же ухабы. Прошли десятилетия, а эта дорога осталась такой же, какой была в то время, когда тебя, четырнадцатилетнего пажа, и твоих дружков везли в Петербург в царском многокаретном поезде. Неужто вечно сие российское бездорожье? Чему-чему, а дорожному строению следовало бы учиться всем народам у римлян. Они по всем завоеванным провинциям проложили мощеные пути. А это разве дорога? Сыплют, сыплют на нее землю — она все всасывает в себя и остается ухабистой, грязной, разбитой. Такой вот она была и десять (почти одиннадцать) лет назад, когда тебя везли в ссылку. Нет, вот шлагбаум и будка, шахматно выкрашенные белым и черным, а давеча проехали мост через речку, тоже пестро выкрашенный. Это уже нововведение. Павловское. Теперь, очевидно, и в Сибири так покрашены дорожные постройки. Сибирь, Сибирь. Во вступлении к «Бове» ты пообещал ведь туда провести своего героя —

В ту страну ужасну, хладну,В ту страну, где я средь бедствий.Но на лоне жаркой дружбыБыл блажен и где оставилДуши нежной половину.

Как больно, что Лиза осталась там. Сидела бы сейчас рядом, на месте Петра. Бова не захотел в Сибирь, не подчинился автору. Теперь его уж не пошлешь, начата последняя песнь. Поэма огромна. Удастся ли в Петербурге что-нибудь напечатать? Москвичи ждут от Александра великих благодеяний. Весна, весна, поля уж готовы к посеву. Вдали вон видны черные полосы — пашут чьи-то крестьяне. Барин-то дома ли? Может, выехал куда-нибудь разузнать о подробностях переворота. Самарин, наверное, уже в столице. Граф Воронцов выехал туда немедленно, как только узнал о смерти Павла. Разыскал в Москве Николая и оставил у него для тебя еще двести рублей. На переезд. Одиннадцать лет живешь его пособиями. Может быть, он с трудом сдерживается, чтобы не отказаться от своего подопечного. Отчего однако ж до сих пор не отказался? Мог бы спокойно снять с себя обещания. Ты ведь так и не написал ему ни одного истинно покаянного письма, как того хотел он. В тот день, когда по пути из Сибири заехали в его владимирское имение, он принял тебя с отеческим сдержанным радушием. Шутил, называл блудным сыном, странствующим Аввакумом, но ни в чем не упрекал, о судебном деле не напоминал. Изменился ли он с той поры? Прошло три года и… десять месяцев. В отставке-то выглядел обмякшим, заметно постаревшим, но по-прежнему был аристократически горд, о правлении Павла говорил уж не с иронией, с какой относился к Екатерине, а с ядовитейшей насмешкой, с презрением. Александр, конечно, облечет его высокой властью. И не отречется ли теперь граф от тебя, дабы ты не подвел его перед императором, доброе отношение которого ему дорого. Весна, на обочинах дороги уже зелень пробивается. Грачи расшагивают по полям.

— Федул-то плакал, — сказал вдруг все время молчавший Петр.

— Что с ним? — сказал Радищев, еще не совсем очнувшись от дум.

— Говорит, не убережешь ты Александра Николаевича. Это мне. Надобно, говорит, не пускать его на службу. Пущай сидит дома, заканчивает свое писание. На службе, мол, съедят его. Жалко такую голову.

— Какую голову? И почему ее жалеть надобно? Не под топор ведь везу ее. Вот их жалко, наших мужиков. Именьишко-то придется продать. Достанутся какому-нибудь наглецу, он из них последний сок выжмет, оброком задушит.

— Николаю бы препоручить хозяйство-то.

— Какой Николай хозяин? Он поэт, в других делах ничего не смыслит. Василий, пожалуй, справился бы с хозяйством, парень ухватистый. Нет, из сыновей никто не возьмется. Да и зачем их отсылать от себя? Стосковались, надобно пожить всем вместе. А с крестьянами не знаю, что и придумать.

Они опять смолкли и молчали, покамест не въехали во двор станции, до которой взялся довезти их ямщик.

Ямщик, получив вечером по три (а не по две) копейки за каждую версту да еще тридцать копеек на овес, так вдохновился, что утром решил везти дальше — до Новгорода.

— С таким седоком можно ехать ажно до Питера, — говорил он, усадив пассажиров в повозку без передней стенки и взобравшись на облучок. — Доберемся до стана, коняг покормим овсецом и опять в путь. Куда торопиться-то? Тише едешь — дальше будешь. Эй, лихие, взяли!.. Что, рази худо едем? — сказал он, обернувшись.

— Хорошо, хорошо, — сказал Радищев. — Значит, куда вздумается, туда и едешь? Барин-то дозволяет?

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги