— Комиссия? Что ж, отвели ей в Сенате четыре комнаты, члены сидят, что-то пишут. Мы дали им десятка два нерешенных казусных дел. Чем придумывать всякие воздушные проекты, пускай поломают головы, как решать вопросы самой жизни.
— Напрасно, напрасно занимаете их такими посторонними делами. Комиссия находится в ведении самого императора. Ей надлежит доказать непригодность устаревших законов и приступить к составлению новых. Ведь мы пользуемся до сей поры Уложением Алексея Михайловича да указами Петра Первого. Уложению-то полтора века уж минуло. Неужто и в наступившем столетии Россия не удостоится получить новые законы?
— Да беда-то, сударь, в том, что у нас не соблюдаются и старые. Новые законы. Экое спасительное чудо! Все на сем помешались, все строчат проекты. Но поймите, господа, дело не в новизне законов. Написать можно бог знает что. Красиво можно написать, благородно, да и хвастаться перед всем миром — поглядите, какие справедливые у нас законы. А как они будут исполняться? Вот в чем корень — в исполнении, а не в мечтательных бумажных скрижалях.
— Но Комиссия учреждена не для мечтаний, а для основательного изучения общественных условий, требующих нового законодательства. Государь подобрал весьма сведущих людей.
— Кто же в сей комиссии так уж сведущ? Уж не Радищев ли, написавший сумасбродную книгу?
— Радищев окончил Лейпцигский университет, прекрасно изучил юридические основы. Он хорошо знает и экономическое состояние России. Был советником Коммерц-коллегии, долго служил в главной российской таможне, где отличился непримиримостью к нарушениям законов.
— Сударь, мне хорошо известно, что сей господин не только служил в столичной таможне, но и возглавлял ее некоторое время. Да, человек он честный, но каков образ его мыслей? Доводилось ли вам читать его дерзкое «Путешествие»?
— Да, я читал сие запретное сочинение. Оно разоблачало беззаконие и деспотизм прежней России.
— Оно подстрекало народ к бунту! — вскочил вдруг Державин. — Не сомневаюсь, и Радищев представит свой проект. Представит! Ждите, ждите. И похлопочите перед государем, вы это можете. Помогите протащить юридические бредни. Что предложит сей наш Мирабо? Свободу конечно же. Разнузданную вольность. Ту, что привела Францию к ужасной смуте, к рекам крови, в которой захлебнулись и сами бунтари. И вы того же хотите?
— Нет, не свобода приводит к смуте, а утеснение свободы. Необходимо обуздать самовластие, чтобы избежать смуты.
— Вот, вот! Обуздать и поставить во главе правления какой-нибудь комитет. Якобинские замашки!
— Гаврила Романович, успокойтесь. Зачем так гневаться? Наступили новые времена. Государь верит, что вы поймете его. Очень вам верит, коль послал на такое важное дело.
Державин сел на диван и замолчал, решив, что спорить с этим молокососом нет никакого смысла. Он неприязненно следил за движениями Каразина, шагавшего по гостиной. Все передаст государю сей московский наблюдатель, думал он. Чувствует себя здесь наместником. Ишь, как пыжится. А все равно похож на семинариста… Но он ведь, кажется, дворянин. Семинаристом-то был другой восходящий деятель — Сперанский, новоиспеченный статс-секретарь, еще недавно секретаривший в доме у одного вельможи и обедавший с его слугами. Ах, деятели, деятели…
— Якобинские замашки, говорите? — продолжал Каразин. — Нельзя так круто. Другое время. Прежде у нас во всякой свободной мысли видели якобинство. И вас ведь в сем обвиняли. Вспомните, как вырезали из журнала ваше превосходное стихотворение «Властителям и судиям».
— Вам-то откуда сие известно? — сказал Державин. — В то время вы, полагаю, еще и журналов в руки не брали.
— Не брал, не брал. Я тогда только начинал читать. Но рассказы-то о том случае до сих пор ходят. Говорят, вас едва не отдали под следствие страшного Шешковского. Тот постарался бы упечь вас в Сибирь. Но за что? Да, стихотворение смелое, гневное, грозное, однако ж не призыв к бунту, а поди вот — якобинское. Ну, от следствия удалось уйти, зато сколько раз наседала на вас проклятая цензура? А ныне она упразднена. Пожалуйста, пишите свободно. Если вы прежде так смело бичевали властителей, вельмож и всяких притеснителей, то теперь-то никто вам не помешает. — Каразин сел в кресла напротив поэта. — Гаврила Романович, новая Россия ждет от вас новых песен. Воспойте начало нового века, как вы воспели минувшее столетие, глубокочтимый наш Гомер.
Державин усмехнулся.
— Поумеренней, поумеренней кадите, Василий Назарович.
— Сие не лесть, а истинное понимание ваших поэтических творений. Измаил — ваша Троя. А беспримерные походы Суворова? Кто их мог так описать, кроме вас? Только Гомер. Вы обессмертили полководцев своего времени, на весь свет прославили неслыханные подвиги русских войск.
— Так уж и на весь свет? Европа совсем не знает моих од.