— Узнает, узнает. Придет пора, и она прочтет все лучшее, что вы написали. Только ли войны запечатлело ваше перо? Лишь по вашим поэтическим созданиям потомки смогут верно понять и почувствовать время, в свидетели которого Богу угодно было послать вас. Нет, нет, я не хочу слушать ваши возражения. — Каразин встал, взял свой портфель. — Надеюсь, ваше высокопревосходительство, вы с честью справитесь и с делом, порученным государем. Кстати, в Калуге уготована вам квартира. Остановитесь у городского главы Ивана Ивановича Борисова. Весьма образованный и в высшей степени порядочный купец, пострадавший от Лопухина. Я просил его приготовить для вас покои, и он ждет. Желаю вам полного преуспеяния. Счастливого пути, Гаврила Романович.
И опять дорога. Все меньше и меньше верст до неведомой Державину Калуги. Сенатор должен был бы уже перенестись мыслью в этот злополучный губернский город и обдумывать предстоящую схватку с матерыми врагами, но в кибитке сидел еще не суровый следователь, а растроганный поэт, и он грустно думал о покинутой Москве, где остались его добрые друзья. Он уже сожалел, что так поспешно выехал. Обидел милого Ивана Ивановича, думал он. Обидел и Николая Михайловича, и Пушкиных. Не навестил старика Хераскова, не побывал у молодого издателя Платона Бекетова, истинного радетеля российской словесности. Нет, Москва не притихла. Карамзин разгорячит литераторов, соберет их вокруг своего «Вестника». Батюшки, а журнал-то так и остался на шкафчике! Забыл захватить его с собой в Калугу. Черт бы побрал ее, твою спешку! Так хотелось почитать! Журнал, конечно, будет хорош. Николай Михайлович сделает его самым примечательным изданием. Ждет из деревни новых чудных стихов Жуковского. Да, сей юнец высоко поднимется. Еще в пансионе превосходно писал. Перевел тогда твою оду «Бог» на французский. И назвал тебя бессмертным творцом. «Творения ваши, может быть, столько ж дают чести России, сколько победы Румянцевых». Перехватил, конечно, юнец, но ведь написал сие вполне искренне, стало быть, ода и впрямь так сильно его взволновала. Весьма чувствителен. Сын пленной турчанки. В нем примесь турецкой крови, в тебе — остаток киргизской, но и он несомненно будет истинно русским поэтом, как ты. Европа посмеивается, что Русь потеряла свое первородство, впитав азиатскую дикость. Нет, Руси не страшна никакая чужеземная примесь. Все переварила в себе — и азиатское, и варяжское, однако ж осталась самой собой. Вот она какая необозримая, непостижимая… Державин смотрел в оконце возка и видел равнинные белые поля, чернеющую вдали деревню, а за ней — леса, уходящие в сизую небесную бесконечность. Печальная ширь, думал поэт. Нечем радоваться сей бескрайней русской земле. Из века в век нашествия, нашествия. Народ, однако, отстоял свои земли. И не раз спасал Европу. Вон еще одна деревенька чернеет вдали на взгорке. Голубая церквушка. Погост. Редки, ветхи и тоскливы селения на сих русских равнинах. Но в таких-то убогих деревнях и были рекрутированы мужики, которые лезли с пушками по снежным альпийским скалам, громили шведов под Полтавой и в Финском заливе и сокрушали неприступные турецкие крепости.
Каково? Неплохо сказано? Господин Каразин именует тебя Гомером. Нет, Гаврила, ты не Гомер. Однако ж дух века ты уловил и запечатлел в своих сочинениях. И не только дух, но и плоть. Кто из наших стихотворцев сумел узреть поэзию в обыкновенных вещах? Не ты ли?