Кто на костылях, кто с палкой – прихромали в больничный коридор. Совсем безнадежным и лежачим распахнули в палаты двери.
Казя Аронсон кинулся к артистам.
– Ваше Благородие, – восклицал он, хлопая по спине старикана, – да вы цветете, как я погляжу!
– Цвету? – расхохотался тот. – Но плодоношу ли я, вот вопрос?
–
Казя уселся поближе к Макару.
– Я ничего не понимаю в музыке, – сказал он доверительно, – но я имею чувство. В наших краях музыкантов не то что много, а прямо сколько угодно. Есть очень большие артисты, но если нет души – что ты будешь делать, не трогает! А этот мальчик – трубач первый сорт. Можно плакать, как он играет, я не шучу.
Макар вполуха слушал приятеля, а сам смотрел, как пришла и села поодаль Маруся Небесная. Сердце у него ныло от тоски.
– Биня приготовился, так они сейчас такое устроят – можно тронуться мозгами, – предупредил Казимир.
Старый музыкант вышел к публике. Его мешковатые брюки с отворотами, слегка забрызганные грязью, и полуразвалившиеся ботинки были совершенно под стать фраку с некогда синей, как южная ночь, а ныне в дым выцветшей атласной подкладкой.
– Мальчики мои! – произнес достопримечательный старик хриплым голосом. – Для меня и моего юного друга – большая честь играть музыку столь высокочтимому товариществу, невинно пострадавшему на полях жестоких сражений. Если Господь позволит хоть немного ублажить ваш слух и доставить вам крошечное удовольствие, это будет нам высшая награда. Сейчас мы исполним старую, как этот мир, пьесу «Остров счастья», куда все когда-нибудь попадут, рано или поздно. Los leben music! Los leben lieben! Vive la massel! Vive la music!
Кто зааплодировал, кто затопал ногами, но вся солдатская братия, как смогла, выказала бурное одобрение его вступительной тираде.
Биня повесил на шею саксофон, принял инструмент на правое бедро, поднес к губам мундштук, подвязанный к саксофону красной веревочкой да еще для прочности прикрученный медной проволокой, пристегнутый английской булавкой, и откуда-то из глубин веков засквозила дивная мелодия, которую, казалось, невозможно сочинить и невозможно исполнить, а тем более положить на бумагу. Он просто молился.
Это была не музыка, а рай. Макар впитывал ее каждой по€рой, всем своим существом, она вливалась в солнечное сплетение, просачивалась сквозь макушку, будоражила жизненные токи.
А когда вступил паренек с трубой – тут вообще зазвенели такие рулады, которые вынесли Стожарова из нормального пространства в область чистого делириума. Что это было – греза или реальность, он так никогда и не понял. Внезапно хлынул свет – другой и странный, мир распался на озера огня, вскипающие саламандрами (наверное, это пламя революционного пожара? – успел подумать Макар, поскольку мысли его уже были неотделимы от дум пролетариата), лазоревые ледяные реки, какие-то семь городов на семи холмах, а над головой Стожарова запели небесные сферы, голоса высокие, низкие, звуки протяжные, отрывистые, одни заводят, другие подхватывают.
«Я проведу твое сердце во время пламени и ночи… – разобрал он слова. – Пускай и ты войдешь в место благодати, куда мы идем…»
«…И пусть он увидит город Гелиополь!..» – расслышал он в тихих вдохах Земли и ее шумных выдохах.
Как он играл, этот парень, просто блеск, едва труба набирала разгон, саксофон неожиданно смолкал, и наоборот – они будто звали друг друга сквозь неоглядные времена и бескрайние дали, каждый из них рассказывал какую-то историю, очень близкую и понятную Макару, но это было преисполнено эмоций выше его понимания и длилось до тех пор, пока и те, кто играл, и те, кто внимал этим звукам, не соединились в вечной радости под кроной того самого Древа, за которым до самой старости, до смерти охотился Макар.
– Как мало мы ценим манускрипт, как варварски с ним обращаемся, – сетовала Стеша, сидя на крыльце нашей незабвенной уваровской избушки и любуясь корявыми старыми антоновками. – А ведь это черепки сверхдалеких миров, – говорила она, – реликтовое излучение от Большого Взрыва в момент рождения нашей Вселенной!
Груша, облепиха, вишни – все было усыпано плодами. За верхушками колеблемых ветрами тимофеевки и лисьего хвоста, загрубевших стеблей крапивы, колючками репейника, зонтиками пижмы и тысячелистника – проносились поезда.