– Я человек, – сказал Ланье, – которому общество нанесло тяжелую обиду. Ты знаешь, что я чувствителен и смел и что у меня властный характер. Отнеслось ли общество с уважением к этим моим качествам? Меня провожали воплями по всем улицам. Конвой должен был охранять меня от мужчин, а в особенности от женщин, которые кидались на меня, вооружившись чем попало. Меня оставили в тюрьме ради моей безопасности, сохранив в секрете место моего заключения, так как иначе толпа вытащила бы меня оттуда и разорвала на тысячу кусков. Меня вывезли из Марселя в глухую полночь, спрятанного в соломе, и отвезли на много миль от города. Я не мог вернуться домой, я должен был брести в слякоть и непогоду, почти без денег, пока не захромал; посмотри на мои ноги! Вот что я вытерпел от общества – я, обладающий теми качествами, о которых упоминал, – но общество заплатит мне за это!
Все это он прошептал товарищу на ухо, придерживая рукой его рот.
– Даже здесь, – продолжил он, – даже в этом грязном кабачке общество преследует меня. Хозяйка поносит меня, ее гости поносят меня. Я, джентльмен с утонченными манерами и высшим образованием, внушаю им отвращение. Но оскорбления, которыми общество осыпало меня, хранятся в этой груди!
На все это Жан Батист, внимательно прислушиваясь к тихому хриплому голосу, отвечал: «Конечно, конечно!», тряс головой и закрывал глаза, как будто вина общества была доказана самым ясным образом.
– Поставь мои сапоги сюда, – продолжил Ланье. – Повесь сюртук на двери, пусть подсохнет. Положи сюда шляпу. – Кавалетто беспрекословно исполнял эти приказания. – Так вот какую постель приготовило мне общество, так! Ха, очень хорошо!
Он растянулся на постели, повязав платком свою преступную голову. И, глядя на эту голову, Жан Батист невольно вспомнил, как счастливо она ускользнула от операции, после которой ее усы перестали бы подниматься кверху, а нос опускаться книзу.
– Так значит, судьба опять связала нас, а? Ей-богу! Тем лучше для тебя. Ты выиграешь от этого. Я недолго буду в нужде. Не буди меня до утра.
Жан Батист ответил, что вовсе не намерен его будить, пожелал ему спокойной ночи и задул свечку. Можно бы было ожидать, что теперь он станет раздеваться, но он поступил как раз наоборот: оделся с головы до ног, не надел только сапог. После этого он улегся на постель и накрылся одеялом, оставив и платок завязанным вокруг шеи.
Когда он проснулся, небесный рассвет озарял своего земного тезку. Итальянец встал, взял свои сапоги, осторожно повернул ключ в двери и прокрался вниз. Никто еще не вставал, и прилавок выглядел довольно уныло в пустой комнате, в атмосфере, напоенной запахом кофе, водки и табака. Но он расплатился еще накануне, не хотел никого видеть, а хотел только поскорей надеть сапоги, захватить свою сумку, выбраться на улицу и удрать.
Это ему удалось. Отворяя дверь, он не слышал никакого движения или голоса; преступная голова, повязанная изорванным платком, не высунулась из верхнего окна. Когда солнце поднялось над горизонтом, обливая потоками огня грязную мостовую и скучные ряды тополей, какое-то черное пятно двигалось по дороге, мелькая среди луж, блиставших на солнце. Это черное пятно был Жан-Батист Кавалетто, улепетывавший от своего патрона.
Подворье «Разбитые сердца» находилось в Лондоне, в черте города, правда – на очень глухой улице, поблизости от одного знаменитого предместья, где во времена Уильяма Шекспира, драматурга и актера, была королевская охотничья стоянка. С тех пор местность сильно изменилась, сохранив, впрочем, кое-какие следы былого величия. Две или три громадных трубы и несколько огромных темных зданий, случайно оставшихся неперестроенными и неперегороженными, придавали подворью своеобразный вид. Тут жили бедняки, ютившиеся среди остатков древнего великолепия, как арабы пустыни раскидывают свои шатры среди разрушающихся пирамид, но, по общему мнению обитателей подворья, оно имело своеобразный вид.
Казалось, что этот честолюбивый город топорщился и раздувался, – по крайней мере, землю вокруг него выперло так высоко, что попасть в подворье можно было, только спустившись по лестнице куда-то вниз и затем уже пройдя через настоящий вход в лабиринт грязных кривых улиц, мало-помалу поднимавшихся на поверхность земли. В конце подворья, под воротами, помещалась мастерская Даниэля Дойса. Она стучала, как железное сердце, исходящее кровью, звоном и скрежетом металла о металл.