— Разве не то же самое происходило в Кении после тысяча восемьсот девяносто шестого года? И я сказал себе: черный не чувствует себя в безопасности дома, черный не чувствует себя в безопасности за границей. Что же все это значит? А потом в американских городах я увидел белых нищих… увидел белых женщин, продающих за несколько долларов свое тело. Порок в Америке — ходкий товар. Я трудился бок о бок с белыми и черными рабочими на заводе в Детройте. Мы работали сверхурочно, чтобы обеспечить себе скудное пропитание. В Чикаго и в других городах я видел массу безработных. Мысли мои совсем спутались. И тогда я решил: вернусь домой — ведь теперь черные взяли власть в свои руки. И вдруг здесь, в Африке, словно молния сверкнула: я увидел, что мы служим тому же чудовищу-божеству, которому служат в Америке!.. Я увидел те же признаки болезни, тот же самый недуг… и мне стало страшно… я так напугался, что не мог сдержать слез: сколько еще Деданов Кимати должны умереть, скольким еще сиротам придется проливать слезы, сколько еще времени наш народ будет трудиться в поте лица своего чтобы немногие могли откладывать тысячи долларов в банк божества-чудовища, которое вот уже четыреста лет терзает наш континент? И мне, точно в ослепительном свете молнии, открылась роль, которую играли фродшемы колониального мира в деле превращения всех нас в черных зомби, распевающих непристойные песенки в особняках на Блю Хиллс, в то время как наш народ умирает от голода, живет в жалких хижинах, не имеет приличных школ для детей. А мы тем временем радуемся тому, что нас называют сдержанными, цивилизованными и умными!
Он говорил ровным голосом и только под конец с явным отвращением произнес эти слова — «сдержанными, цивилизованными, умными». Слушателей захватило то, о чем он говорил, хотя не все им было понятно. Каждый находил в его оловах что-то близкое своим сокровенным тревогам. Для Абдуллы это была мысль о напрасно пролитой крови, мысль эта постоянно мучила его, когда он думал о землях в Тигони и других местах сражений: справедливо ли, что купленное кровью народа попадает в руки немногих лишь потому, что у них есть деньги и кредит в банке? Разве деньги и банки боролись за землю? Но он так и не мог найти ответ на эти вопросы — ведь землями все же завладели черные. Он и сам был бы не прочь получить одну из ферм. Ванджу поразил рассказ о белых проститутках в Америке; неужели это правда? Муниру встревожил образ божества-чудовища, но больше всего его удивило совпадение: адвокат тоже учился в Сириане. Там же учился и Карега, и вот все трое встретились теперь в одном доме. В этом, вероятно, есть какой-то высший смысл. Кареге казалось, что адвокат говорит им не все. Но разговор волновал, разжигал любопытство; казалось, ум его вот-вот догонит, ухватит ускользающую мысль, казалось, хаос вселенной и его собственная запутанная история могут сразу стать понятными благодаря стройной системе мировоззрения.
— А что тогда с тобой случилось в Сириане, Карега? — вдруг ворвался Мунира в ход его мыслей. Голос Муниры звучал настойчиво, в нем слышалось напряженное желание понять.
— Вы тоже учились в Сириане? — удивился адвокат, повернувшись к Кареге.
— Да, — сказал Карега. Он подумал, что был, наверное, несправедлив к Мунире: им достались разные Сирианы и разные фродшемы, и, видимо, у каждого было к ним свое отношение. Откуда мог Мунира знать, что происходило в школе после его ухода?
— Когда же это было?
— Я ушел… меня исключили… года полтора назад… да нет, уже больше двух… прошло почти три года. Так быстро бежит время.
— Вас исключили из-за забастовки? Вы в ней участвовали? — спросил адвокат с живейшим интересом.
Сердце Кареги радостно забилось: наконец-то он встретился с человеком, который хотя бы слышал о забастовке.
— Можно сказать, да…