В конце брежневской эры началось «узбекское дело», которое имело аналогичные параметры. Оно вошло в Перестройку вместе с его сомнительными энтузиастами – следователями генпрокуратуры Гдляном и Ивановым, но начал его КГБ Узбекистана сначала во главе с генералом Нордманом, а затем – генералом Мелкумовым. «Узбекское дело» разрасталось и все больше бросало тень на популярного до сих пор в Узбекистане первого секретаря ЦК Шарафа Рашидова, от которого важные детали следствия скрывались и который, в конечном итоге, умер от инфаркта. Характерно, что во всех случаях вопреки принятым нормам результаты следственной работы далеко не полностью докладывались партийным руководителям, что дало повод (в Узбекистане) позже обвинять руководство местных КГБ в посягательстве на руководящую роль партии.
С партийно-аппаратной точки зрения, проблема борьбы с «местным национализмом» выглядела как часть проблемы коррупции, решением которой могла быть только
Шараф Рашидов и Леонид Брежнев
Американские аналитики выражали мнение, что Советскому Союзу стоило свои отношения с подконтрольными государствами построить так, как отношения с Финляндией; в таком случае система была бы гибче и более надежной. Следует напомнить, что исходные планы Сталина, очевидно, были именно такими. От этих прежних планов осталась лишь установка Сталина на нейтральную Германию, которая, по его мнению, была бы благосклоннее к СССР, чем к США. Эта идея уже его соратникам казалась нереальной, чтобы не сказать безумной, и такой же нереальной оказалась уже в конце 1940-х идея несоциалистических государств Восточной Европы, контролируемых СССР. Осуществление подобного плана отвечало бы давней имперской и глобальной традиции России. Однако он оказался несостоятельным относительно установления эффективного контроля над новыми территориями социализма, и система выбрала более простой и более примитивный выход.
Была ли система взаимоотношений между национальными составляющими СССР более близкой к русскому этническому национализму, напоминала ли она больше прозападно-космополитическую имперскую систему, или, наконец, решающими оказались партийно-коммунистические идеологические черты имперского строя?
Если окинуть одним взглядом все «социалистическое содружество» как империю коммунизма с центром в Кремле, то окажется, что уже к началу 1980-х гг. как система государств эта империя была в состоянии дезинтеграции. Выход национальных республик из Союза только завершал процесс, начатый Югославией и Китаем. Разница заключалась в том, что первые «схизмы» оставляли в целости основы общественного строя, а последние разрушили казарменный коммунизм как систему.
Как бы это ни вызывало сопротивление у посткоммунистических националов, попытки характеризовать Украину и другие республики СССР как русские колонии не выдерживают серьезной критики. Правда, политический гнет, который испытывали западные и южные окраины России, был двойным в сравнении с гнетом, который испытывал российский центр, – а может, и тройным, учитывая провинциальную ограниченность местных национальных наместников. Однако русская нация как целое, русский народ, русская интеллигенция ничего не выигрывали от системы имперского притеснения, в отличие от «нормальных» колониальных режимов. Если идет речь об экономическом положении, то русская глубинка жила даже хуже, чем Узбекистан или Закавказье. От якобы эксплуатации окраин индустриальный русский Центр страдал больше, чем «эксплуатируемые». В сравнении с Западом проблема «Север – Юг», как отмечал еще Мераб Мамардашвили, при иррациональных условиях СССР приобретала совсем противоположный характер. Этим, собственно, объясняется, что вспышка русского национализма в 1970-х гг. была еще более активна, чем вспышка национализма в Украине и других республиках. В русском национальном сознании укреплялось парадоксальное убеждение в том, что Россия должна «освободиться»… от своих национальных подчиненных.
Не будь этого сознания, не было бы Беловежской Пущи 1991 года.
Поход «мирового села»
Япония меняет культурные стандарты