Мучает меня постоянная, неотвязчивая, мысль. Дело, ради которого и оказался я на берегах Далмации, дело сохранения русского народного достояния, частной собственности — ценностей Петербургской ссудной казны, — находится под угрозой. Вокруг золота и серебра нашего собираются грозовые тучи. Они не видны еще, но уже заявляют о себе раскатами грома. Все чаще слетается в Каттаро «воронье» — князь Павел Дмитриевич Долгоруков, барон Тизенгаузен, некий Сахаров и их клевреты. Я совершенно отстранен от дел. Господин, назначенный с начала года заведующим банковским и казначейским отделом казны (будто Шелест его фамилия, но за точность не поручусь, а узнавать приятности не было), немало удивился моему заявлению о причастности к делам комиссии. Очень торопясь куда-то, он весьма вежливо, впрочем, объяснил мне, что состав комиссии изменен вторично и он, вероятно, не совсем в курсе прежних дел, ибо подчинен непосредственно лишь господину посланнику Штрандтману, а меняющиеся, как облака на небеси, члены комиссии не имеют права решающего голоса, являясь фигурами, подобными мебели. Я обратился за разъяснениями к Леониду. Сын пришел в замешательство — мой вопрос застал его врасплох. Справившись с волнением, он принялся витийствовать о святости и неприкосновенности частной собственности, о злонамеренных слухах, порочащих эмиграцию, о надежности, неподкупности многочисленных членов комиссии, представляющих все слои общества, о неоднократных обращениях через печать ряда стран, в том числе и через газеты, к вкладчикам казны с призывом истребовать свои вклады, обращаясь к специальному уполномоченному министерства финансов А. М. Гензелю. «Какому уполномоченному, какого министерства?! — вскричал я. — Откуда он, этот Гензель?» Сын разговаривал со мной, как с приготовишкой, но успокоил. Я написал возмущенное письмо Кривошеину. Леонид взялся вручить его, хотя и заявил о бесцельности подобного обращения: Кривошсин болеет и не у дел.