Гнев времени начал утихать, когда один из карманов Жюстиньена полностью опустел. «Боже милосердный», — прошептал Лоран, но мысль отозвалась эхом: «Немилосердный…» Он улыбнулся, глядя во мрак переулков, где маячили тени, воняло помоями, доносился шум из баров, полу-затемненных из-за комендантского часа. За распахнутыми дверьми, за занавесями из стекляруса слышалась музыка и голоса. В квартале красных фонарей, над черными лужами и мокрым блестящим асфальтом, на границе вечности толпилось слишком много теней. Высокие африканские солдаты в тюрбанах и с глубоко запавшими глазами мрачно бродили туда-сюда в поисках женщин и развлечений, но погруженные во тьму дома были зловеще безмолвны, и на пути встречались лишь оборванные создания, приткнувшиеся в дверных проемах, как мертвецы на краю могил. Возле них, для них Жюстиньен клал куда мог маленькие изящные часики, которые доставал кончиками пальцев, лучше всего с брильянтами, поддельными или настоящими, все поддельное, все настоящее. Освободив наконец карманы, он спустился по переулку, где резкий свет редких ламп освещал кучи отбросов. Жюстиньен остановился на набережной, у самой воды, свободный, обновленный, спасенный. Морской бриз омыл ему лицо. Это было — настоящее.
Снаружи большое кафе с затянутыми черными шторами окнами не позволяло догадаться о царящей внутри атмосфере, наводящей на мысль о роскошном аквариуме. Толкнув дверь, Жюстиньен проник в мир яркого света, красных кожаных диванов, табачного дыма, гула голосов, плавного колыхания лиц и рук. За столиком в углу доктор Ардатов в одиночестве читал «Газет де Лозанн». «Добрый вечер, месье Жюстиньен, как ваши дела? Присаживайтесь». Внимательный взгляд доктора часто тревожил Жюстиньена — но не на этот раз. Жюстиньен сел. Глядя, как пляшет пламя спички, прежде чем погасить ее взмахом руки, он тихо спросил:
— Я был болен, не правда ли, доктор?
Ардатов спокойно ответил:
— Мне так кажется.
— Я сходил с ума?
— Нет. Практически нет. Навязчивые мысли, бессонница, приступы агрессии, тоска… Они довольно распространены, это не безумие.
— А теперь я выздоровел, доктор?
— Вы выздоровели…
— Что я должен делать?
— Жить.
— А вы думаете, что можно жить?
Старик Ардатов в знак утвердительного ответа кивнул головой.
— Я хотел бы сделать что-то, — произнес Жюстиньен, — что-то грязное и опасное, что-то полезное.
Мориц Зильбер поставлял в бакалейные лавки марсельского пригорода эрзац мыла, который не пенился и ничего не отмывал, но позволял кое-как существовать маленькому кружку беженцев без гражданства. Кроме того, Зильбер передавал совсем иного рода клиентам, слишком осторожным, чтобы показываться в центре города, сведения об услугах фирм, помогающих покинуть страну, о неофициальном курсе доллара, стоимости виз, требованиях консульств…
Он занимал выходящую во двор комнатушку на бедной, но приличной улице поблизости от вокзала Сен-Шарль — одной из тех, где высокие и узкие дома выглядят сурово, почти неприветливо; окна первых этажей зарешечены, двери плотно закрыты, все занавески опущены, тротуар чист; бродячий пес, загляни он туда, почуял бы враждебность этих камней, угрозу отлова, а впрочем, не нашел бы ни косточки поглодать. От зданий исходил холод бережливости, лицемерия, замкнувшегося в себе эгоизма. На этой улице стоял дом мадам Консепсьон, более низкий, чем остальные, и выкрашенный в розовый цвет, треугольный дворик за ним был заставлен горшками с растениями, так что Зильбер, глядя в окно, мог воображать, будто живет в чащобе, где нет ни зверей, ни птиц.
Мадам Консепсьон, некогда акушерка 1-го разряда, больше не занималась своим ремеслом после серьезных неприятностей, которые возникли у нее из-за слишком доброго сердца и завершились поездкой на два года на родину, в Аликанте. «Ах, как там красиво, если б вы знали!» Возвратившись из этого сна наяву с бельем, помеченным номерами, мадам Консепсьон продолжала, по доброте душевной, оказывать услуги дамам набожного вида, девицам с агрессивно яркой помадой, взволнованным барышням, матронам с циничным взглядом… Испанка, вышедшая замуж за француза и овдовевшая, она была особой здравомыслящей, тучной, с большой головой и бледным лицом, утопающим в складках подбородка точно в пышном белом воротнике. Свои густые волосы она повязывала разноцветными платками на манер крестьянок ее родины. У нее был изящный маленький носик, увы, терявшийся на широком мягком лице, и выразительные фиалковые глаза, окаймленные коричневатыми тенями.
Она быстро догадалась, что месье Зильбер, беженец, сидел на родине в тюрьме и боится нового ареста. И по-матерински сказала ему: «Я знаю, что это такое… Мой покойный муж отбыл два года в Монпелье за контрабанду, как будто все здесь, начиная с таможенников, ею не занимаются. Но маленькие всегда отдуваются за больших, не так ли? У меня вы будете спать спокойно. Легавые сюда не заявятся — учитывая услуги, которые я оказываю их женам! Лишь бы вас на улице не сцапали, молодой человек, вот чего я вам желаю».