Павлина Романовна много рассказывала мне о своем партизанстве. Тогда я сидел тихо-тихо и внимательно слушал. Если собрать вместе ее воспоминания, скажем, об одной из тяжелых блокад, то этот рассказ был бы приблизительно таким:
— Представь себе, Ясь, наш партизанский Рацевский лес. Немцы каждый день облавы устраивают. А мы, небольшая группка партизан, оторвались от бригады. Друзья наши сражаются, а мы к ним прорываемся. Но пока шли — в той стороне, где стреляли, все утихло: значит, наши прорвались. А мы остались в блокаде. Видим, что своими силами блокады не прорвем. Решили идти к Черному болоту, где у нас была база, землянки добротные. Думаем, если немцы погнались за нашей бригадой, которая сделала прорыв в противоположной от землянок стороне, то, видимо, они туда и все свое войско стянули.
Правда, когда еще эти землянки только собирались копать, мужчины спорили. Лаврен, Цыцын отец, все настаивал, чтобы копать их возле самого болота — дескать, каратели дойдут до трясины, увидят, что дальше идти невозможно, и повернут назад, так и не добравшись до нашего жилья. И только Демидька (тогда он еще на двух ногах бегал) сопротивлялся: «Ты вот, гета, гляди сюда. Я и сам не знаю почему, но мне что-то не хочется делать тут наши землянки. Чувствую, но объяснить, гета, не могу». А Демидька с Лавреном считались в бригаде самыми лучшими мастерами по землянкам. Они у нас как бы за инженеров были. И все же послушались тогда Лаврена — около самого болота сделали землянки, выходы под коряги повыводили, листвой их засыпало — так и не видно.
Идем, значит, мы на свою базу. А тут такой красивый осенний день — тихий, теплый, спокойный, — ну хоть ты ложись в опавшую листву да любуйся глубоким и бездонным небом.
К обеду мы уже и до лагеря почти дошли. Идем и видим: на полянке дитя маленькое сидит и, глупое, ручками своими играет, солнечных зайчиков на листиках ловит. И кто его оставил в этом глухом лесу, мы так и не можем понять. И только это я к нему подойти собралась, чтоб забрать с собою, а тут — как застрекочет весь лес. Все — шух! — с полянки. И я за ними.
Добежали мы до базы, в землянки попрятались, выходы заложили, табаком их присыпали — это чтоб собаки след не взяли. И сидим. Ждем. А чего ждем, если бы кто спросил. Слышим, вышли каратели к болотцу, стали поодаль, гергечут там. Лаврен улыбается и молча поднимает палец вверх — мол, а что я вам говорил? Полопотали они там, полопотали и к нашим землянкам, слышим, идут. И надо же им, этим собакам, как раз тут расположиться. Совсем над нами, над землянками сели — а что, тут же и солнца больше, и видно отсюда дальше. Сидят, ржут почти над нашими головами, а то и стрельнет который — кто его знает куда: то ли по какой птичке, то ли так, для смелости. А мы тихонько-тихонько сидим и не дышим. У меня все в глазах тот ребенок на солнечной поляне, который ручками своими забавляется. Теперь уже Демидька — злой-презлой — поднимает свой палец и с укором смотрит на Лаврена — дескать, ну что я тебе говорил?
А немцы ходят наверху, земля на нас сыплется — вот-вот какой-нибудь из них провалится. Подняла я глаза вверх, смотрю — каблук фашиста торчит прямо надо мной, защемился между бревен наката. Гляжу я на него и думаю про себя: «Не дай бог, провалится. Схвачу его тогда за ногу. Хоть и нам будет конец, но и его, наверное, разрыв сердца не минует». Уже и приладилась было. Но нет, подергал-подергал он ногу — вытянул.