После светлой комнаты вечерние сумерки на улице будто стали гуще. Луна еще не взошла, а поэтому в вечерней темноте, очень уж ярким пятном, которое, кажется, раздвигало в стороны густую черноту, светилась новая Демидькова пятистенка. Демидька пока что не закончил ее строить, и поэтому на улице, под окнами, стояли еще козлы, на которых лежало толстое, до середины распиленное бревно — одна половина уже доски, а другая — еще кругляк. Да и доски так плотно прилегали одна к одной, что и эта часть казалась непиленой. И только клин, забитый меж двух досок (чтобы не зажимало пилу), напоминал о том, что бревно недавно пилили. Еще позавчера я сам видел, как тут работали Демидька с Микитой: Демидька на одной ноге стоял высоко на бревне (и как только он туда влез!) и, притопывая деревяшкой, взмахивая, точно крыльями, обеими руками перед собою, легко подавал пилу вниз, где, прищурив один глаз, внимательно, чтоб не отступить от шнура, отбитого углем, следил за пилою дядька Микита. Именно тогда Миките попала соринка в глаз, и он долго бегал вокруг верстака и клял все подряд — доски, пилу, Демидьку, а заодно и его новый дом.

Около третьего в деревне колодца кто-то гремел ведрами. Когда я подошел ближе и уже немного осмотрелся после света в Петраковой хате, узнал Лысую Татьянку, которая, несмотря на темень, носила воду: свадьба, что гремела чуть ли не напротив ее хаты, будто бы ее и не касалась. Она настолько замотала голову в платки, что на всем лице видны были только глаза и нос, которым она простуженно шмыгала.

То, что Татьянка встретилась мне около колодца, было неплохо. Откровенно говоря, я не очень-то любил заходить в ее просторную хату. Особенно после того, как однажды надумал купить у нее слив. Татьянка и до этого недолюбливала меня. А тогда она со злостью сказала, что ничего не продает и не раздает. Хотя в саду у нее ломились ветки от крупных, синих, созревших слив. Я, смущенный, вышел от Лысой Татьянки, и она так зло стукнула за мною дверью, что даже зазвенело: это выпала щеколда.

Тогда же я зашел к Туньтику. Тот насыпал мне целую шапку еще более крупных и еще более спелых слив, — где проведешь пальцем, там заблестит темная полоса! — насыпал просто так, без денег. Я долго и настойчиво совал ему в карман скомканные рубли, пока он не разозлился.

— Будешь мне совать, покуда я сливы назад из шапки не вытрясу.

Лысая Татьянка жила в просторной хате вдвоем со своим старым Нупреем. Но Нупрея нигде не было видно и слышно — все делала она сама. В Сябрыни смеялись, мол, Нупрей очень боится жены, и шутили, что Татьянка, когда дед в чем-нибудь провинится, наказывает его, как малое дитя: зажмет голову в колени, выдернет из дедовых штанов ремень и его же, Нупреевым, ремнем стегает, только эхо идет… А он крутит головой, зажатой в коленях, да просит: «А Татьяночка, не буду, а родненькая, не буду, а любименькая, не буду — только отпусти живым…» Даже говорили, что однажды сам Нупрей кому-то жаловался: «Знаешь, как только я голос подам, так она будто на хвост становится, чертом смотрит…»

Потому деда Нупрея не видали ни на свадьбах, ни на родинах — не бывал он ни на каких беседах. Никто не слышал, чтоб он смеялся, чтоб поднимал чарку, чтоб сидел где-нибудь на завалинке или на бревнах, где нередко собираются вечерами и в праздничные дни мужчины. Лысая Татьянка и сама редко когда выходила на люди. Она всегда была в платке, никогда его не снимала. Холоденок божился, что Татьянка совсем лысая. Все в Сябрыни знали это и без него, но вот видеть ее беду своими глазами никому не удавалось.

Татьянка особенно обозлилась на всю Сябрынь после того, как ее единственного сына, которого она прижила еще в девках и с которым пришла к Нупрею, ночью подняли с постели партизаны и повели с собою: он, побыв в партизанах, перебежал в гестапо и, зная партизанские тайны, мог наделать много бед. Да и до этого Татьянкин сын кое-что уже успел — он привел карателей к тем землянкам, где на случай блокады хранились небольшие запасы партизанского продовольствия. За ним приходили незнакомые люди, но Татьянка была уверена, что подослал их кто-то из сябрынцев. Меня она не любила потому, что мой отец и мои дядья также были там, в партизанах…

Я сказал «добрый вечер» и подошел к колодцу. Татьянка ничего не ответила, достала ведро и поставила на дощечку — по нему, глухо звеня, поползла змейкой в воду тяжелая цепь и, видимо, свернулась там, на дне ведра. Этого я в темноте не видел, но чувствовал — по звуку.

— Возьмите вашу газету.

— Не мог в хату принести, — забубнила Татьянка, — так возле колодца ловит. А как я ее понесу?

Она сложила газету вдвое, засунула за пазуху и, взяв ведра, пошла. Я шел следом. Около Матруниной хаты приостановился, подождал. Татьянка, наверное, тоже остановилась, поставила ведра — снова звякнули ручки — и стала звать Полюгана, который радостно лаял где-то за деревней — возился там с ребятами. Полюган не отзывался.

Не дозвавшись его, Татьянка взяла ведра и пошла в хату.

А на выгоне все тоненько визжал Полюган: «Ав-ав-ав» — будто смеялся кто…

Перейти на страницу:

Похожие книги