…очень светло и очень красиво, как вышивка белым по белому. Сначала не видишь, но стоит свету упасть под другим углом – невозможно отвести взгляд. Низкое кресло, узкая кровать с подушками, столик, комодик, плетеная колыбель, привязанная к потолку. Застывшее время.
Единственное темное и живое – орхидея. Плошка треснула, и корень, искавший воды, врос в раму окна. На коротком одеревеневшем стебле качнулся, хрупкий темно-пурпурный, практически черный цветок, похожий на разбитое, разорванное сердце.
В ящике комода – кинжал, клинок которого помнит кровь отца, мамы и его собственную.
Над колыбелью плетенка из лент и бусин, которые звенят светом, если качнуть. Мелодии не видно днем, только в сумерках. Едва солнце сядет, по стенам комнаты разбегаются радужные блики, и тишина поет, вплетаясь в звучащую флейтой мелодию колыбельной.
Тихо, тихо не шуми,
Дверь неслышно отвори
И смелей ступай, дружок,
Теплой ножкой за порог…
Сначала Вейн открыл комод, чтобы забрать кинжал, затем подошел к колыбели. Там, среди бусин, была та, что дал ему дом. Вейн сам положил: кинжал – в ящик, а каменное зерно – в колыбель.
Он забыл, что выше, и нечаянно задел плетенку.
Едва слышный звук разбил тишину. Ударили по стенам радужные осколки, кричало, надрываясь, прошлое, билось птицей, истаивало светом, скатываясь с мягкой кошачьей шерстки, дрожало крыльями бабочек на ограде, шуршало ладонью по макушке, падало росой на смятые лиловые лепестки из глаз стоящего на коленях элле с тусклым серебром в волосах, тянулось в невообразимое далеко звенящей башней из боли и света, чтобы наполнить хрустальную чашу-колокол.
Лестница-спираль легла под ноги.
Но внизу, между здесь и нигде, Вейн уже был, а наверх пусть идет кто-то другой, у него есть, чем заняться, кроме как по лестницам бегать, поэтому он захлопнул дверь, обрывая песню тишины.
Он был уверен, когда-нибудь сюда войдет кто-то, кто услышит, откроет и допоет, качнет колыбель, разведет правильный огонь в камине и будет прятать секреты на чердаке.
Его же мелодия будет
Губы коснулись флейты, дыхание оживило дерево далекого мира, так похожее на кость. Они пели вместе: флейта и голос.
Солнце сядет, сгинет день,
У порога встретит тень.
Спи-усни, приснится сон…
Дом, приоткрывший тяжелые веки ставень, снова засыпал. Самый глубокий, самый сладкий сон – перед рассветом. Все спали. Лишь не поддавшийся ветер гонял по двору предутренний туман.
Вот, кажется, стоит у захватившего угол двора куста сирени молодая мать, следящая за носящимися малышами. Вот щурится на колоде для колки дров пожилой ириец, а сквозь приподнятые над плечами крылья просвечивают сонные утренние звезды. Вот присела на крыльцо, кутаясь в серую шаль, стройная женщина с цветком в волосах, а на ступеньке ниже, опустив голову ей на колени устроился элле с младенцем. Вот взмахивают, растворяясь в воздухе, полотнища простыней, поддевает лапой полупрозрачное перо маленькая кошка. А вдоль дорожки, просвечивая сквозь туман, блестят на бледно-лиловых лепестках слезы росинки, да мечутся между столбиков крыльца потревоженные светящиеся жуки.
Красиво.
Вейн прикрыл калитку, тихо, чтобы не спугнуть такой хороший сон, и направился вверх по улице, полной тумана. Сам как этот туман. Здесь и нигде. Следовало сделать еще кое-что прежде, чем покинуть Ид-Ирей навсегда.
Камень со щелью остался на месте, а вместо травы – так и незаросшее пепелище. Туман стелился низко, будто хотел прикрыть и хоть как-то согреть землю. Вейн был уверен, что найдет место, где потерял себя, безошибочно. Так и вышло. Но Вейн совсем не ожидал, что встретит здесь еще кого-то.
Мужчина, не ириец, сидел на коленях и словно что-то искал, зачерпывая смешанный с прогоревшей землей пепел, пропускал-просеивал его между пальцев. Казалось бы, раннее утро, туман, знобкая сырость, земля должна потяжелеть, набраться влаги, но нет, сыплется. Мертвая. Даже воду отказывается принимать.
Флейта сама легла в руки. Чуть подтолкнуть. Это место еще помнит, каким было прежде. Что здесь было прежде.
Погребальный костер. Для убийцы каменная капсула, в которую ссыпали прах, смешанный с пропитавшейся кровью землей. Для ее жертв – плетеные из лозы колыбели, крылатая фигурка и теплое перо. Три с телами, четвертая пустая. Тем, кто в колыбелях – тепло прощания, той, что в капсуле – проклятия и вязкие плетения на крови и тьме. Самое страшное и самое жестокое для народа Ирия – никогда не родиться снова.
Туман отпрянул по сторонам, нанесенные, вплавившиеся в землю и камни знаки затлели алым, словно угли в кострище от нечаянного порыва ветра.
Мужчина смотрел на Вейна пустыми, как земля в его руках, глазами. Волосы в предрассветных сумерках были едва ли темнее тумана.
– Кто ты? – спросил он. Голос оказался таким же, как взгляд.
– Я… сон, – сдержав дар, ответил Вейн. – Туман. Утренний морок. Пастуший дух с волшебной свирелью. А ты, мятущаяся душа?
– Я – Ривен.
– Что ты здесь делаешь, Ривен?
– Хочу забыть.