Но едва заканчивались задания, оставленные мастером Имрусом на день, Вейн возвращался в лавку на углу, входил, протягивал руки и начинал говорить. Терин ни разу не прервала. Не уронила ни слезинки. Не одернула. Не осудила. Не посмотрела как на чудовище. И взгляда не отвела ни разу.
Зато рассказала, как лежала в беспамятстве, и об отце, приезжавшем в общину. Вейну было горько, танэ Фалмари так легко поверил, что никого не осталось. Но когда сердце разбито, верить в невозможное… невозможно. У отца ведь был хран с каплями крови, неужели, когда Вейн спал, растворившись в тенях под защитой дома, он все равно что умер?
Вейн признался-сказал о голоде, одиночестве, разбитых зеркалах, слезах матери, ревности, страхе, птицах и мотыльках, о том, как терял себя, и том, что держало: свет оставленной отцом флейты, горячие руки ира Комыша, мамина любовь и окошко в ограде, сквозь которое он однажды увидел девочку, не боящуюся протягивать руку навстречу.
Про побег, про подвал, про отчаянную попытку матери все исправить, про месть и другого себя он рассказывал уже на втором этаже лавки артефактора.
Терин попросила показать, как он живет и Вейн отвел ее в свои крошечные комнаты наверху, а потом по откидной лестнице на чердак.
Она долго перебирала газетные вырезки, которые Вейн собирал в старом сундуке в углу. Мастер был уверен, что он собирает заметки об эльфийских домах, которые располагались на газетном листе в одном и том же месте и не догадывался, что дело было в оборотной стороне, куда неизменно попадали сведения о найденных на окраинах телах.
Заметок было много. Часть из них была еще из Корре. На вырезках не было дат, а от того что Вейн сам иногда перебирал их излучая эмоции, бумага не выглядела потрепанной или старой.
– Это все… ты? – спросила Терин и Вейн слышал ее тревогу.
– Я… Может быть. Я не все это помню. Но я должен помнить. Смотреть своему страху в глаза и обязательно дождаться рассвета, чтобы знать, чтобы быть уверенным, что чудовище спряталось. Теперь все. Теперь ты знаешь обо мне все.
Он был словно голый нерв, словно с него содрали кожу, мышцы и вынули кости, а сердце, живое, билось, и тень-свет дрожал гаснущей на ветру свечой, отражаясь в глазах напротив.
Темные. Но один голубой, а другой почти, потому что часть радужки была карей.
– Обними меня, – обжигая отчаянием попросила Терин, подойдя так близко, что своим обнаженным сердцем касалась сейчас его собственного или будто бы оно было у них одно.
Он сам сейчас более всего хотел тепла, хотел рук, стискивающих до невозможности вдохнуть, но она попросила. И быть может в этом все дело? Когда до дрожи желаешь согреться, нужно согреть кого-то еще, забыв о себе.
Она снова винила себя, роняла соленый бисер с ресниц. Столько воды… Целое море. Капли скользили по щекам, ныряли в волосы или скатывались к уголкам дрожащего рта. Капли можно было поймать руками, но руки нужны были, чтобы обнимать, и тогда Вейн коснулся губами. Мокрых щек и волос, уголков дрожащего рта. И одно на двоих сердце запело от нежности.
Он не думал о физической близости и никогда не был близок ни с кем, но с Терин это вышло само собой. Без неловкости, смущения и стыда. Так же легко, как было дышать и не-дышать рядом с ней. А в маленькой спальне с полукруглым окном, куда они вошли, спустившись с чердака, поселилась тишина, у которой был звук, шепот, сладкий стон, свет.
– Ты сияешь, – говорил он, касаясь губами ресниц, скользя руками по гладкой коже, зарываясь пальцами в волосы, когда страсть отполыхала, и в мягкой поволоке сумерек осталась лишь нежность.
– Ты тоже, – сонно шелестела она, котенком прижимаясь к груди.
– Это твой свет, сердце мое, твой свет… Твой… Свет…
Сердце глухо ударило о ребра. Остановилось.
. . .
– Вейн?
Она вздрогнула, распахнула глаза, когда иглы когтей оставили на коже заалевшие бисеринки, а объятия превратились в капкан.
Лишь на миг, но…
– М-м-м, – беззвучно пропел, вызывая сладкий озноб, голос, который вот только шептал, словно гладил, едва касаясь. В алом сиянии глаз медленно гасли лучистые звезды.
Терин видела это потому, что глаза Вейна были так близко, что он касался своими ресницами ее ресниц. Тогда она протянула руку и комкая в пальцах неровно остриженное лунное серебро, прижалась еще теснее, к лицу, губам, ранясь об острое.
– Вейн, не бросай меня, не бросай меня так! Серое… там серое за окном, скоро рассвет, мы ведь хотели… вместе… Вейн, посмотри… Смотри на меня, Вейн! – просила она, а сердце билось так громко, громче, чем когда-либо. Сердцу нужно было достучаться.
Оттолкнул, скатился с постели, руки беспорядочно заметались по полу, нашли, схватили… флейту, лежавшую в складках оставленной у постели одежды.
Сжался в комок в углу, дрожал, дышал, со свистом и едва слышным стоном втягивая воздух, то запрокидывая голову, то прижимая лицо к коленям:
– У-у-уходи-и-и…
В окно словно градом ударило. Крылатым, черным. Треснуло стекло. Распластанное крыло оставило в трещинах дрожащее на ветру перо