— Ступай, позови Кенни. Пусть принесет нам чаю. Я хочу с тобой поговорить.
И когда Джинни направилась к двери, старуха произнесла вслух, не обращаясь ни к кому:
— Только я одна и осталась. Никого больше нет. Теперь все они — лишь старые песни.
В детстве я говорила на
В пути мы иногда говорили по-цыгански, но и этого языка я уже не помню. Он совсем исчез из моей речи и памяти. Выветрился и рассеялся по дорогам, трактирам и ярмарочным полям. Но в голове все еще остаются песни, и они время от времени всплывают, когда слово, или звук, или знакомый акцент
До той ярмарки родители много лет странствовали по дорогам и полям всей страны, от городов и деревень до торфяников и перелесков. Мы видели, как леса вырубали на подпорки для шахт и шпалы для железных дорог, как спрямляли реки. Как угольные отвалы, кирпичные стены и каналы змеились по зеленым пастбищам, где совсем рядом еще оставались живые изгороди. Как в том месте, где все каналы сходятся к реке, поднялись к небу новые кирпичные дома и как все вокруг заполнилось илом, когда построили новые шлюзы и рабочие заложили кирпичом пропускные и сточные трубы. Как везли и устанавливали глыбы красного песчаника. Как в земле рыли ямы в поисках угля, глины и песка и как обжигали известняк в каменных печах, дымивших и светившихся ночь напролет.
Перед глазами все еще предстает бурая тропинка, по которой мы шли на ярмарку в лето после того, как Большой Том упал замертво под проливным дождем, пытаясь вместе с моими братьями Томми и Тэссом вытащить кибитку из сточной канавы.
Когда отец рухнул, словно подрубленное дерево, белый как молоко, ухватившись за грудь, мальчики принялись плакать и кричать, а мы с мамой, Бенни, Мерси и Черити смотрели на них из-под холста, который держали над головой.
Кибитка накренилась, ее задняя часть задралась к небу, а Камешек, наш пони, бился и тянул недоуздок, боясь свалиться в канаву следом за повозкой. Томми и Тэсс вцепились в конец шеста, подсунутого под передние колеса, а Большой Том неподвижно лежал лицом вниз, и капли дождя колотили ему по спине.
В ту дождливую ночь, когда умер Большой Том, я прозрела. Я знала, что отец мертв и что его душа витает над нами, что выпученные от ужаса глаза пони, тянущего повозку из канавы, — отражение нашей собственной боязни оказаться в канаве и необходимости биться из последних сил за свою жизнь.
После этого я стала намного спокойнее. И чем спокойнее я становилась, тем больше мне открывалось. Я научилась парить, скользить над землей, и видеть, что к чему, и порхать как пушинка, и кружить над миром.
Мама рассказывала мне, как ставить шатер у остролиста, приветствовать вьюрков и малиновок, радоваться, когда чешется ладонь или нос, и стараться поутру встретить белую лошадь.
Большой Том умер в апреле, а когда мы в сентябре приехали на ярмарку, листва боярышника на живой изгороди вдоль дороги уже посерела, утратив свежесть, и местами стала бурой, а гроздья ягод из зеленых превратились в багровые, привлекая стаи воробьев. Крылья коноплянок пылали на солнце, последние ласточки носились над самой землей, готовясь пуститься в странствие по бескрайнему небу.
Листья дубов, склонившихся над тропинкой, по которой мы шагали, уже желтели; на ветвях было полно зеленых желудей. Мама говорила, что изобилие желудей, фруктов и ягод предвещает суровую зиму. Я смотрела снизу вверх на листву, сквозь которую пробивалось яркое утреннее солнце, и тащила ревущую малышку Черити за руку следом за мамой на ярмарку, хотя не было у нас ни лошади на продажу, ни корзин, ни лент, ни вышивки — ничего.
Но, глядя на струящийся через кроны деревьев солнечный свет и слушая шелест воробьиных крыльев, я видела изнанку всего сущего и чувствовала — как ласточки чувствуют будущее путешествие, — что сегодня мне предстоит отправиться в дорогу.
Куда-то на другую сторону жизни, куда с трудом пробивается солнце.
Мы остановились и начали есть ягоды прямо с куста, потому что очень проголодались, а мама ждала нас, но сама не взяла ни единой ягодки. Она была очень худая, если не считать большого живота, в котором рос новый младенец.