– Тут все кругом глубоко разумно, рационально, разработано, вымуштровано… как будто на все составлено расписание от нынешнего дня до времени, когда мы умрем.
– Я не понимаю, – говорит Кирстен. На ее лице выражение чистого недоумения. – «Вымуштровано»? Я ездила наладить машину – и сразу я злодейка в каком-то антибуржуазном изложении, какое ты мысленно прокручиваешь?
– Да, ты права. Ты всегда права. Просто диву даюсь, откуда в тебе талант такой дать мне почувствовать, что я безумец, ужасный. Я только сказал, что все тут кругом очень хорошо упорядочено.
– Мне казалось, тебе нравится порядок.
– Мне тоже так казалось.
– «Казалось», в прошедшем времени?
– Упорядоченность вполне способна начать казаться омертвелой. Даже надоедливой. – Рабих уже не в силах сдерживаться. Он решается высказать самое худшее, попробовать разнести отношения вдрызг, чтобы убедиться, настоящие ли они и стоят ли доверия.
– Ты как-то совсем неприятно говоришь об этом. И мне не кажется, что порядок надоедливо. Мне жаль, что этого нет.
– Есть.
Кирстен смотрит прямо перед собой, глаза ее расширены больше обычного. Она поднимается с кровати с молчаливым достоинством (ее палец по-прежнему на том месте книги, где она читала) и выходит из комнаты. Рабих слышит, как она спускается по лестнице, а затем захлопывает за собою дверь гостиной.
– Откуда в тебе этот талант заставить меня чувствовать себя чертовски виноватым за все, что я делаю? – кричит он ей вслед. – Святая Кирстен… – И он топает ногой по полу с достаточной силой, чтобы ненадолго разбудить свою дочь в комнате внизу.
После двадцатиминутных раздумий Рабих следует за Кирстен вниз. Она сидит в кресле возле лампы, накинув на плечи одеяло. Когда он входит, она не поднимает глаз. Он садится на диван и роняет голову на руки. За дверью рядом, на кухне, холодильник звучно дрогнул, когда термостат запустил мотор.
– Ты думаешь, все это для меня забава, так? – произносит она в конце концов, все еще не глядя на него. – Швырнуть прочь лучшие годы моей карьеры для того, чтобы управляться с двумя постоянно изматывающими, сводящими с ума, прелестными детьми и ну до того интересным, до сумасшествия, мужем? Ты что, думаешь, об этом я мечтала, когда в пятнадцать лет читала эту чертову «Женщину-евнуха» Жермен Грир?[41] А ты знаешь, какой чепухой приходится забивать себе голову каждый день недели просто для того, чтобы этот дом жил своей жизнью? А ты тем временем только на то и способен, что приютить в душе некое таинственное чувство обиды на то, что я якобы помешала тебе показать себя во всей красе в качестве архитектора, когда правда в том, что ты трясешься из-за денег куда больше, чем я, вот только находишь полезным меня обвинять в собственной осмотрительности. Потому как оно всегда гораздо легче, если вина на
Рабих уставился на нее, пораженный ее последними словами.
– «Муштровать»? – повторяет он. – Странный выбор слова.
– Ты употребил его первым.
– Ничего подобного.
– Употребил, употребил! Там, в спальне. Заявил, что все здесь разумно и вымуштровано.
– Уверен, я этого не говорил. – И, помолчав, спрашивает: – Ты сделала что-то, за что мне следовало бы тебя муштровать?
Сердцебиение их отношений, не знавшее сбоев с того дня в Ботаническом саду, кажется, замерло.
– Ну да. Я трахаюсь со всеми мужиками в бригаде, со всеми до последнего. Рада, что ты наконец-то спросил. Думала, никогда не решишься. Они-то по крайней мере знают, как быть со мной вежливыми.
– У тебя любовная связь?
– Не будь глупцом. Я время от времени обедаю с ними.
– Со всеми сразу?
– Нет, господин полицейский инспектор, я предпочитаю по одному за раз.
Рабих наваливается на стол, покрытый тетрадками с домашними заданиями детей. Кирстен бросается к кладовке, на двери которой висит большое семейное фото – они вчетвером на памятном радостном отдыхе в Нормандии.
– С кем ты вместе обедаешь?