Я согласился. Неожиданно больно ткнув меня локтем в ребра, она спросила вполне серьезно:
– Слышь, Чиж, а ты сам-то женат? Ну, сейчас в смысле? Или…
Я молниеносно соврал, перебив ее.
В замызганном окне проплывали знакомые пригороды. Заборы, огороды, лачуги, заброшенное овощехранилище – на пустыре перед ним мы устраивали рыцарские побоища с латышами, сейчас тут росла двухметровая крапива. Вдали угадывался седой силуэт цементного завода. Руднева снова говорила. В автобусе стало жарко, воняло бензином и валокордином. Речь Рудневой походила на монотонный бред, темы менялись без логической связи, плавно перетекая из одной в другую. Сначала из приличия я поддакивал, после перестал. Обреченно слушал, ковыряя дыру в дерматине сиденья, про то, что нет в жизни никакой справедливости и, уж подавно, никакого счастья. Она ругала московских демократов, требовала всех расстрелять или хотя бы посадить с конфискацией. Возмущалась, что эти чертовы лабусы без латышского никуда не берут.
– Сидели у нас на шее полвека, курвы белоглазые! Ведь все на всем готовом – и нефть, и хлеб, и электричество – всё ведь наше, русское! Заводы им построили, школы, колхозы – всё!
Когда перебазировали аэродром за Урал, всех отставников бросили тут – живите как хотите! – и она, дура, тоже осталась. Работала тогда в парикмахерской на вокзале; цивильная работенка, культурно и чаевые. А после лабусы открыли салон в городе, у автостанции – и все, амба, хоть на панель иди. А в салон, гады, без языка не берут.
– Да, ты говорила…
– Слышь, Чиж, а как там, в Америке, парикмахерши, до фига небось зашибают? В кино у их баб волос сильный, укладка, окрас. Я вон тоже, когда мелирование на фольге освоила, ко мне запись за месяц была. Из Плявиниса клиентура приезжала, даже певица одна, которая тут на гастролях… Как же ее?
Она запела громким и противным сопрано:
– Снова-а стою одна, снова курю, мама, снова-а… А ва-а-круг, блин, тишина, взятая за основу…
Столы накрыли у рябин, прямо под окнами нашей квартиры – кухонное было распахнуто настежь, на подоконнике стоял ящик водки. Старики, толкаясь, занимали места. Звенели тарелками, кто-то закурил. Вокруг деловито сновали крепкие тетки неопределенного возраста в нарядных темных платьях с люрексом. Из дома к столу караваном плыли миски, кастрюли, бутылки. Под ногами шныряли дети и собаки. Стульев не хватало. Руднева усадила меня на лавку, сама плюхнулась рядом. Тут же с невероятным проворством навалила в две тарелки всякой снеди, наполнила до краев рюмки.
– Погнали! – азартно подмигнув обоими глазами, выпалила она. – За встречу!
Я выпил. Водка была комнатной температуры и отдавала ацетоном. Из жестяной миски размером со средний таз выудил соленый огурец. Закусил.
– Огурец – в жопе не жилец! – смеясь, жуя и подливая водки, весело гаркнула Шурочка. – Ты холодца покушай! Холодца! Привык небось там барбикью свою кушать? Шерри– бренди, джин и тоник, а? А тут простая русская еда! Простая, но полезная! Не то что у вас – сплошная химия в колбасе. Ну, давай, Чиж, понеслись!
И она, запрокинув голову, влила в себя водку.
В моей тарелке растекался холодец, погребенный под винегретом, бледный бок картофелины медленно набухал свекольным соком, кусок селедки угодил в оливье. Я ковырнул вилкой салат, пытаясь поддеть сельдь, выяснилось, что рыбу порубили, не чистя, с костями.
Над столом висел гам. На дальнем конце, что упирался в ствол старой липы, нестройно запели тетки. К ним подстроился угрюмый мужской бас – я узнал голос Валета. Или мне показалось? По крайней мере, он точно сидел на том конце, под липой. Песня оборвалась, одинокий бабий голос, подвывая по-деревенски, закончил припев и стыдливо смолк. Усатый красномордый старик, похожий на Бисмарка, внимательно разглядывал меня, потом обратился к Рудневой:
– Эй, Шурка-от-хера-шкурка, плесни водочки пилоту-орденоносцу!
Он вытянул руку с пустой стопкой, кисть его сильно дрожала, а на пиджаке у него действительно блестел орден Красной Звезды.
– Олег Палыч, поставь хрусталь на стол. – Шурочка сноровисто подхватила бутылку. – Поставь, говорю, прольешь! Дрочишь, как заводной пионер…
Усатый недовольно стукнул стопкой о стол. Шурочка одним движением до краев наполнила емкость. Усатый тут же выпил, довольно вытер усы. Слаженность их жестов, стремительная и грациозная, напоминала театральную пантомиму. – Это что, Михрютка, что ли, Цыганков прикатил со Ржеву? Речь шла обо мне, но обращался он к Рудневой, на меня даже не глядя.
– Олег Палыч, ты с коня упамши? Это ж Чиж! Младший Краевский – ну ты даешь!
– Чиж? – Дед удостоил меня взглядом, быстрым и небрежным. – Это который в Америку удрал?
– Ну да!
– А-а-а… – разочарованно протянул усач. – А я думал, Михрютка Цыганков со Ржеву прикатил. Плесни еще тогда.
Пантомима повторилась с вариацией – Руднева наполнила три рюмки. Мы чокнулись.
– Да-а, батяня у тебя был… – хмельно качнувшись и закуривая, мечтательно проговорила Руднева. – Мужик!
Она выпустила клуб дыма и снова налила водки.
– За батю твоего! Земля чтоб пухом!