Тем не менее дети приблизились к часовне на расстояние предположительно метров двадцати и спрятались в лопухах. С того места они слышали голоса, женский и мужской, однако слов разобрать не могли. По агрессивным интонациям можно было предположить, что находившиеся в часовне ругались. Потом раздались крики и шум, женщина несколько раз выкрикнула по-латышски какое-то слово. Внезапно крики и шум прекратились, через некоторое время, предположительно минут двадцать, из часовни появился Краевский и побежал в сторону своего дома. Дети, прятавшиеся в лопухах, видели его с близкого расстояния и утверждали, что Краевский был явно взволнован. Пятен крови они не заметили, но видели, как, на бегу сорвав лист лопуха, Краевский вытирал им руки. Когда он скрылся из виду, Ерофеев и Гулько приблизились к часовне. Заходить они побоялись, но через окно им удалось разглядеть женщину, лежавшую на полу. Испугавшись, дети побежали домой. В 10:25 мать Гулько (Гулько Каролина Петровна) позвонила в милицию, и на место происшествия был немедленно выслан патрульный наряд.
Меня отпустили. Я не подписал никаких бумаг, никаких свидетельских показаний, никаких подписок о невыезде – ничего. Следователь Манович сказала просто: мы тебя вызовем, сейчас иди. Точно мы с ней просто посидели-покурили, поболтали невинно и без последствий. Как с доброй соседкой или милой мамашей школьного приятеля.
Всю дорогу домой я бежал. В пустом пыльном небе вставала обкусанная луна. Она судорожно подпрыгивала в такт моему бегу. В мозгу застряла фраза: «Скользящая петля, а в просторечии удавка».
Подобно уроборосу, змее, проглотившей свой хвост, фраза закольцевалась и на разные лады прокручивалась в моей голове снова и снова. Подходили к концу вторые бессонные сутки, но усталости не было; я пребывал в состоянии какого-то болезненного экстаза, балансировал на грани между истерическим восторгом и припадочными рыданиями.
Я несся, жадно глотая воздух, громко стуча башмаками. Пробегая по мосту через Даугаву, я запрыгнул на парапет и чуть было не сиганул в реку. Понять или объяснить этот поступок я не мог тогда, не смогу и сейчас. Единственное, что помню, – внизу, в пролете моста, упругий поток мощной воды, черной, как грех, и блестящей, как расплавленная смола. И змеиный зигзаг лунного отражения. Скользящая петля, а в просторечии удавка.
Эйфория постепенно отступила. На подходе к гарнизону я перешел на быстрый шаг. За копьями ограды темнел силуэт замка, в окнах бильярдной и ресторана горел свет. Тут, в Доме офицеров, все шло своим чередом – там играли, ели и пили. В кинозале шел какой-то фильм, наверняка что-то франко– итальянское с драками и погонями.
Миновав ворота, сразу нырнул в парк. Меньше всего мне сейчас хотелось встретить кого-нибудь из знакомых. О том, что сегодня утром случилось в часовне на Лопуховом поле, знали все – в этом я не сомневался. Знали все и знал каждый, включая детей.
У подъезда никого не было, я проскочил внутрь, открыл дверь, вошел в квартиру. Свет в прихожей не горел, с души отлегло; отца, значит, нет. Значит, говорить с ним не придется. По крайней мере сейчас.
Я щелкнул выключателем и тут же услышал голос отца:
– Не включать!
Я погасил свет, но за эту секунду успел увидеть, что все двери – в комнаты, в ванную, туалет и на кухню – были нараспашку, на полу валялась скомканная одежда, вещи и какие-то бумаги. И еще что-то похожее на белый хворост – весь коридор был усеян тонкими белыми прутьями. Они противно хрустели под ногами, пока я на ощупь пробирался в нашу комнату. Макароны, запоздало догадался я.
Отец сидел на кровати Валета. Виден был лишь его горбатый силуэт на фоне стены.
– Там был?
Я кивнул, вспомнив, что мы в темноте, добавил:
– Там.
– Брата видел?
– Нет.
– Сука крашеная допрашивала?
– Говорили…
– Ты что-нибудь подписывал?
Я отрицательно помотал головой.
– Подписывал? – Голос отца стал злым. – Какие-нибудь показания подписывал?
– Нет. Просто спрашивала… о нем.
– Просто? – выкрикнул он. – Ты что, малохольный? Эта сука… она же следователь прокуратуры, ты это понимаешь? Прокуратуры! Не какой-то сраный мент из участка, прокурор!
Отец чиркнул спичкой, сломал, чиркнул другой. Закурил. Огонь вспыхнул и погас, осветив чужое лицо какого-то страшного старика.
– Вот ведь сука… Тут же примчалась, тут же! Леха Воронцов говорит, все из-за постановления. Из Москвы… По мерам усиления борьбы… месяц назад приняли, вот эти холуи и забегали.
Я слышал, как он затянулся, потом шумно выдохнул дым. – И ведь никто не верит – никто. Леха тоже. Никто. И я не верю. Не мог Валентин, понимаешь, не такой он. А этим сволочам – о, этим сволочам все равно! Думаешь, они будут разбираться, по-человечески будут расследовать – кто, зачем и почему? Как же! Это у них в кино только так. Ведь им же главное – отчитаться перед Москвой, так, мол, и так, поймали преступника. Наказали по всей строгости и в соответствии. Ведь им жизнь честному парню покалечить – тьфу! И растереть…
Какой бес меня дернул за язык, не знаю. Только я зачем-то сказал: