— Знаешь, я ведь тоже об этом думаю, — сказал он тихо. — Когда ты, рожая Энн-Мери, чуть не умерла, я понял, что ты не создана ни для старости, ни для бездействия.
Мери приподнялась на локте и попыталась поймать его взгляд. Свечи мерцали, то вспыхивая, то чуть пригасая, и по лицу Никлауса пробегали тени, сразу же сменявшиеся ярким светом. Глаза у него были печальные, но в них пылала страсть.
— Я соврал тебе, Мери, — вдруг признался он. — Хотел привязать тебя покрепче, просто ужасно боялся потерять. Конечно же я мог сделать так, чтобы этих детей у нас не было…
— Да знала я это… — призналась и она в ответ.
— А я думал, ты сама себя еще плохо знаешь. Я думал, ты бросаешься в бой только потому, что это единственное средство выжить. Я думал, что твоя одержимость именем и богатством пропадет сразу же, как только к тебе придут заботы о семье, как только ты почувствуешь себя под крылом, любимой, защищенной. Я ошибался на твой счет, Мери. Но и на свой собственный — тоже. Ни ты, ни я не пригодны для такой жизни.
— Но я полюбила ее, Никлаус! — воскликнула Мери. — Я полюбила ее, потому что люблю тебя. И я ни о чем не жалею, тем более о том, что у нас есть дети!
Никлаус улыбнулся и отвел с ее лица рыжую прядь, которая так и норовила пощекотать нос Мери. Он упивался шелком ее волос, он приходил в восторг от ее веснушек, от орехового блеска глаз, от нежности розовых губ… Он наслаждался ее дыханием, ее стонами, когда их объятия становились все крепче, все теснее, ее манерой просить: «Еще, Ник, еще!» — впиваясь ноготками ему в поясницу… Он просто умирал от ее запаха — запаха, в котором смешивались чувственность и материнство… Он восхищался манерами этой женщины, не растерявшей до конца солдатской грубости: она ведь до сих пор, нарушая все законы благопристойности, обожала надевать мужское платье, когда надо было, скажем, чистить курятник на птичьем дворе или трудиться бок о бок с мужем в конюшне… Он не уставал радоваться ее неуемной шаловливости, когда они вместе обтирали соломой лошадей или доили двух своих коров, брызгаясь молоком из вымени, направляя струи то она — на него, то наоборот…
Никлаус был просто в упоении от ее привычки манить его пальцем на сеновал — с этаким заговорщическим взглядом: они же знали оба, что снаружи под присмотром Милии носятся и хулиганят их детишки, а они вот пока… Он таял от ее смеха, от ее злости, от ее упрямства — такого же глупого, как его собственное, и приводящего к ссорам… а потом к примирению, утешению, нежности…
— Да нет, не подумай, я тоже не жалею, — поспешно заверил Никлаус. — Но я ведь и сам себя обманывал, Мери. Я верил, что мне хочется заняться этим трактиром и что я всей душой ненавижу нотариат — в основном из-за того, что Толстяк Рейнхарт с таким сарказмом воспринимал моего скучного папашу, — но я ошибался. Все, что мне тут нравилось, — было оживление, движение, смешки этих девчонок, шутки солдат, дружеские порывы, музыканты, запах табака и вина… Иногда даже эти идиотские ссоры и потасовки, которые пробуждали в нас инстинкт самосохранения… Мне никогда не бывает скучно рядом с тобой, Мери Ольгерсен, но, если ты хочешь, я готов отправиться на поиски приключений — опять-таки с тобой и с нашими детьми.
Мери наклонилась и крепко поцеловала его в губы.
— А знаешь, мне уже не верилось, что я когда-нибудь от тебя это услышу!
— И ты бы бросила меня, если бы не услышала? — встревожился Никлаус.
Она ни на секунду не задумалась:
— Нет. Потому что я люблю тебя. И знаю тебя лучше, чем кто угодно. Я знала, что рано или поздно мы все-таки пойдем сражаться — как раньше, бок о бок. Голову бы дала на отсечение, что так будет! — добавила Мери, подмигнув.
Никлаус вместо ответа ловким и гибким движением взметнул ее вверх и усадил на себя. Мери закусила губу. Ах, как она его хотела! Она выгнулась назад и застонала от наслаждения…
Эмма де Мортфонтен не могла забыть того, как с ней поступил маркиз де Балетти. Ни один мужчина так не унижал ее, никто не позволял себе воспользоваться ею таким отвратительным способом. Она возненавидела Балетти — а как могло быть иначе! — но, стоило ей вспомнить этот властный, этот самодовольный его взгляд, и она начинала задыхаться, приходила в бешенство, направленное уже против себя самой.
Она проиграла в собственной, ею же самой затеянной игре. Попалась в свою же ловушку.
Этот паршивый пес, этот негодяй, этот невыносимый маркиз бросил ее в ад, где даже черти над ней смеялись. И вот уже почти год она не в силах успокоиться.
Он выпроводил ее из своего дома в тот вечер, естественно, без хрустального черепа. Даже извинился за злую шутку, которую «вынужден», видите ли, был с ней сыграть. Но этот мерзавец заверил ее, что будет счастлив на пару с ней найти сокровища. Не потому, конечно, что нуждается в них, а потому только, что сгорает от желания отвезти хрустальный череп, дополненный всем необходимым, на его законное место. Маркиз признался даже, что отдаст ей все, что припрятал там помощник Кортеса. Ему нужно совсем другое: он одержим поисками истины.