И все же такие сны зря не снятся. Прошлый оставил его со вкусом пепла во рту. Этот показал, что он — не Божество, а именно он, поскольку Фурвен не отличался особой набожностью и был уверен, что его спящий мозг обошелся без сверхъестественного вмешательства, — способен изобрести строфу почти немыслимой сложности. Должно быть, эта идея всегда жила в нем и медленно зрела, заявляя о себе только во время сна. А переживания, связанные с пленом, поспособствовали ее рождению на свет. Фурвен больше не веселился, как в первый день своего заточения, и ему становилось все труднее смотреть на свою ситуацию с юмором. Растущие гнев, досада и беспокойство, должно быть, изменили химию его мозга, направили мысли в новое русло и выявили новые грани его поэтического мастерства.
Не то чтобы он понимал, как применить на практике то, что подсказала ему прошедшая ночь, но сознавать, что ты способен на нечто незаурядное, было приятно само по себе. Возможно, теперь он сможет вернуться к обычному легкому жанру. Фурвен знал, что никогда не одарит мир бессмертным творением, которого так жаждет Касинибон, но надеялся вернуть хотя бы тот маленький талант, который сопровождал его всю жизнь до недавнего времени.
Но дни шли за днями, а Фурвен оставался бесплодным. Не помогали ни просьбы Касинибона, ни собственные старания. Дар легкой импровизации отошел так далеко в прошлое, что Фурвен начинал сомневаться, существовал ли тот когда-нибудь вообще.
Плен становился для него все тяжелее. Он привык к праздной жизни, но никогда еще не сталкивался с необходимостью вынужденного безделья, и ему не терпелось продолжить свой путь. Касинибон по мере сил изображал радушного хозяина — ежедневно устраивал прогулки верхом в красную долину, отыскивал лучшие вина в своих на удивление богатых подвалах, предлагал гостю любые книги на его выбор (у него и библиотека была на зависть) и не упускал случая завести серьезный разговор о литературе.
Но факт оставался фактом: Фурвен жил в этом унылом месте на положении узника, пусть и привилегированного, переживая при этом собственный внутренний кризис. Касинибон теперь разрешал ему свободно ходить по замку и прилегающей территории — куда, в конце концов, он мог убежать? — но гулкие залы и большей частью пустые комнаты плохо отвлекали от тягостных мыслей. Общество Касинибона, как Фурвен ни притворялся, тоже не слишком радовало, а больше водить компанию было не с кем. Атаман, оказавшийся здесь из-за ненависти к собственной семье, исковерканный долгими годами изоляции, был в крепости таким же узником, как и Фурвен. За его наружным дружелюбием, граничившим порой с игривостью, таилась темная ярость, то и дело прорывавшаяся наружу. Фурвен чувствовал эту ярость и страшился ее.
Он так до сих пор и не составил письмо о выкупе. Эта затея казалась ему пустой и к тому же смущала: что, если он попросит, а на его просьбу никто не откликнется? Но растущая вероятность остаться здесь навсегда погружала его в глубокое отчаяние.
Особенно тяжко было выносить влюбленность Касинибона в поэзию. Ни о чем другом тот говорить не желал — а Фурвен, напротив, никогда особенно не любил разговоров о поэзии. Он оставлял это академикам, которые сами лишены творческой жилки и находят подобие удовлетворения в бесконечных рассуждениях о том, что им не дано — и еще интеллигентам, которые считают своим долгом расхаживать повсюду с томиком стихов и даже порой раскрывать его, чтобы привести цитату из модного ныне поэта. Фурвен, производивший стихи без всяких усилий и не придававший важности своим успехам, таких разговоров не поощрял. Поэзия для него была делом, а не предметом обсуждения. И вот теперь он — о ужас! — попал в плен к самому разговорчивому из ценителей искусства, да к тому же еще невежественному!
Касинибон, как большинство самоучек, не понимал в стихах ничего — он поглощал все без разбору и восхищался всем в равной степени. Банальные образы, свинцовые рифмы, затасканные метафоры, смехотворные сравнения — все это он пропускал как ни в чем не бывало, а может быть, и не замечал. От стихов он требовал одного — эмоционального подъема, и если находил его, то прощал все остальное.
Первые несколько недель Фурвен каждый вечер слушал, как Касинибон читает свои любимые стихи. В его обширной библиотеке, где многие книги были порядком зачитаны и порой даже разваливались, имелись труды каждого известного Фурвену поэта, а также тех, о ком он и слыхом не слыхал. Одна только многочисленность этой коллекции говорила о неразборчивости читателя. Страстную любовь Касинибона к поэзии Фурвен расценивал как недостаток вкуса. «Позвольте прочесть вам вот это!» — с горящими глазами восклицал Касинибон и начинал выдавать нечто длинное и неудобоваримое из Гансислада или Эмменгильда. «А знаете, о чем это мне напомнило?» — спрашивал он, когда не успевали еще отзвучать патетические заключительные строки, хватал свой излюбленный томик Вортрайлина и с тем же энтузиазмом декламировал самую сентиментальную чушь, какую только Фурвену доводилось слышать. Разницы он явно не чувствовал.