Демид уехал из города. Уехал, потому что не мог больше жить в одном душном городе с Королем Крыс, ходить по улицам и думать, что Король Крыс пялится на него из подвала и облизывается.
Демиду полагался отпуск на два месяца. И он взял его.
А Лека уехала еще раньше. Уехала в какую-то деревню. Оказывается, маманя ее, аристократка и утонченная дама, происхождение имела самое что ни на есть провинциальное. И дом у нее в деревне имелся, и куча крестьянских родственников. Лека туда и засобиралась.
– Дем, – сказала она однажды, – я уеду в деревню. Отдохну.
– Ты? В деревню? – Демид был поражен, но поражен довольно приятно. – Одобряю, солнышко мое. Но все же это great unexpectedness [23]. Ты – и деревня. Плохо сочетается.
– В последнее время меня тянет туда. – задумчиво произнесла Лека. – Здесь, в городе, все как-то не так. Все, за что я ни берусь, разваливается. Да и не хочется мне ни за что браться. Все это – не мое. Я просто чувствую это, понимаешь? Мое место – там.
– Где – там? Что ты там будешь делать? Коров доить?
– В лес я хочу, – призналась Лека. – Знаешь, я здесь даже по парку не могу спокойно ходить. Увижу березу – и подойду к ней, и глажу, и кажется мне, что с я ней разговариваю. А вчера… Птичка села мне на руку, и не боялась. Забавная такая птичка, с оранжевой грудкой. Как такая называется?
– Королевская индейка, – сказал Демид.
– Дурак ты, Дема. Она сидела у меня на руке и щебетала. Она что-то сказать мне хотела. И тогда я решила уехать.
– Уезжай, – сказал Демид. – И я тоже уеду. Доделаю кое-какие дела и приеду к тебе. Ты меня будешь ждать? Или я тебе уже буду совсем не нужен там, с твоими березами?
– Я тебя люблю, – Лека обняла Демида и почему-то заплакала.
Она чувствовала, что привычная жизнь ее кончается.
А в деревне ей стало легче. Нельзя сказать, что Лека занималась чем-то определенным. Грядки не полола, помидоры-огурцы не поливала, несмотря на призывы тетки своей Дарьи Михайловны. Один раз только, подавленная громогласной мощью тети Даши, согласилась опрыскать колорадских жуков какой-то ядовитой гадостью, и то на половине работы бросила – тяжело ей было смотреть, как оранжевые личинки корчатся и дохнут под каплями едкой росы. Тетя Даша вздохнула тяжело, покрутила пальцем в виске: "Преаделенно девчонка не в себе, вредителей жалет!" И отвязалась: "Пусть Ленка отдохнет. Ведь ты понимашь, Матвевна, в городе они там все ненормальными сделалися! Говорят, что Ленка-то наша, господи Боже, даже наркотики потребляла. Так что пусть себе балду гоняет. По крайней мере, вреда от нее нету. Глядишь, оклемается."
И Авдотья Матвеевна, бабушка Леки, старая-престарая, но все еще деятельная в своем ежедневном деревенском труде, кивала головой, и все шептала что-то. Видать, молилась Богу за свою непутевую городскую внучку, которую и видела-то до этого два раза в жизни.
Лека мало бывала в доме. Целый день бродила она по лесу, по березовой роще, огромной, светлой и древней, что издавна считалась у марийцев священной. Редко видели Леку в деревне, а чаще вздрагивали от неожиданности, случайно встретив ее на поляне, или меж березовых белых стволов – появлялась девушка, безмолвная, словно призрак, блаженно-улыбчивая, легкая и почти незаметная, отстраненная от людского мира как лесной дух. "Колдунья, никак… В речке голышом купается", – шептались бабки на завалинках в долгие летние сумерки. "Дриада", – мечтательно бормотал, отходя ко сну, Степан Елкин, единственный местный интеллигент, закончивший некогда истфил, но в последние два года на почве славянофильско-богоискательских сдвигов переместившийся обратно на историческую родину и пытавшийся вести фермерское хозяйство. "Господи, Боже, прости рабу грешную Елену, – молилась бабка Авдотья, без особой надежды на результат, но, скорее по привычке, – наставь рабу свою на путь истиннай и отведи от Сатаны…"
Степа и был первым, кто открыл необычный дар Лены Прохоровой и заставил смотреть на нее не как на блаженную городскую чудачку, а как на человека, заслуживающую уважения.
Шарахнуло у него лошадь молнией. Не повезло животине – привязал ее недотепа-хозяин к большому дубу, а в грозу отвязать не догадался – сено в спешке закрывал. Рвалась-ржала Ласточка, чувствовала беду свою близкую, да не успела порвать привязь. Ударила молонья в самую верхушку, развалила дуб пополам, взбрыкнула Ласточка копытами в последний раз и повалилась на землю. Убить не убило, да вот ноги задние отнялись напрочь. Бродил вокруг нее удрученный Степа, чесал в соломенном затылке, ругался не по-славянофильски, да сделать уж ничего не мог. Как водится, собрались вокруг односельчане – и сочувствующие, и внутренне злорадствующие, и советом пытались помочь, и даже делом – закопали ноги лошадиные в землю, чтоб "електричество ушло", отваром из крапивы и копытня поили. Да только без толку все это было – становилось животине все хуже. Хоть и не говорила она ничего, а только смотрела затуманенным своим грустным взглядом на хозяина, ясно было – еще немного, и полетит душа ее в лошадиный рай, взмахивая большими пегими крыльями.