– Нет, не как упрек, а как напоминание. Никто из нас не любил их, и никто не желал знать что-либо об их жизни. Нам дан толчок к уважению других… Слишком легко отравить свои воспоминания!
Когда мисс Фрей вернулась на веранду, Томпсон тотчас спросил:
– А что они читали? Как обстоят дела с книгами? Успела она сдать их в библиотеку?
Мисс Фрей ответила, что никакие детали их болезни не могут изменить то, что произошло.
– Послушайте-ка, вы, как вас там зовут, – продолжал Томпсон, – я не желаю знать, остановилось ли их сердце, или настал конец мозгу, или что случилось в их несчастных желудках; я хочу знать, какие книги они сдали в библиотеку, так как думаю, что это важно!
Напротив, в «Приюте дружбы», включили электропроигрыватель – как всегда, оперетту тридцатых годов. Фрей спустилась вниз по ступенькам и перешла на другую сторону улицы. Музыка смолкла.
– Что же теперь делать нам? – прошептала Пибоди. – Их кресла-качалки заберут? Можно ли поменять места, или пусть будет более просторно на веранде? И подобает ли идти на весенний бал вскоре после их смерти?
Ханна Хиггинс ответила, что кресел-качалок, что бы ни случилось, всегда предостаточно и это большое утешение.
А вообще-то, Эвелин не следует заранее бояться, ибо в Писании сказано, что каждому дню достаточно собственной, выпавшей на его долю муки.
В тот вечер, когда Джо пришел в комнату Линды и у алтаря, сработанного Джо, зажглась лампада, он тотчас увидел, что Линда выкрасила Мадонну в черный цвет – выкрасила все ее одеяние, да и головной убор тоже.
Линда сказала, что это лак для окраски велосипеда и что дал его ей Юхансон.
– Но зачем? – спросил Джо. – Зачем ей быть черной? Это неразумно, это ни на что не похоже! Неужто из-за смерти стареньких фрёкен?
– Нет, – ответила Линда. – Похороны – белые. Похороны всегда белые.
А она выкрасила в черный цвет Мадонну из-за того, что у нее такое ощущение, абсолютно для самой себя. Раздеваясь, она складывала каждую вещицу на стул, но платье осторожно повесила на спинку кровати.
– Ты всегда в черном, – сказал Джо и, хотя этого ему не хотелось, снова начал думать о матери Линды, о ее маме, что всегда находилась поблизости, о маме, что всегда носила черные платья, – там, в Мексике, все помешались на этом цвете. Материн рот, должно быть, похож на черточку, тесно сжатый рот, такой, каким он становится, когда слишком долго глотаешь слезы и лишь тайком делаешь то, что хочется. Невероятная мученица эта мама Линды!
– А ты не разденешься? – спросила Линда.
Черное! Они словно сошли с ума от черного! Она могла бы явиться к нему в одежде красивых тонов, их так много – алый и желтый, розовый и светло-зеленый, и все другие цвета – такие соблазнительные, что заставляют птичек любить друг друга. Но по мере того как время шло, он привык к черному, и тот стал для него цветом страстного желания. Он страстно желал Линду в черном.
Он сказал:
– Это я заставил гореть лампаду.
– Ты не ляжешь? – спросила Линда.
– А для кого горит лампада? Для Мадонны, или для нас, или для твоей мамы?
– Для всех вместе! – ответила Линда. – Погоди немного, и все будет хорошо!
Улыбаясь, она смотрела куда-то мимо него, далеко-далеко, а глаза ее походили на глаза ангелов и гетер.
Баунти-Джо бросился на кровать рядом с ней и почти прошептал:
– Иисус любит тебя!
– Ясное дело, – ответила, серьезно кивая, Линда. – Он любит меня наверняка!
На свете существовала Мадонна в черном одеянии, Линда хорошо знала ее. Божья Матерь в черном исполняла мольбы куда лучше, чем какая-либо другая мадонна, а дом ее был постоянно полон молящихся. Более всего сочувствовала она тем, кто еще был молод, хотя и знала, что их детские пожелания не всегда приводили к добру.
Поэтому в мудрости своей и в своем предвидении Мадонна прислушивалась к ним и внимала их мольбам, хотя они, возможно, не сразу понимали, как надежно это было. А ныне она взяла на себя попечительство над тем письмом, которому дóлжно было прийти к Джо.
Ближе к полуночи мисс Пибоди заглянула в шестую комнату и попросила одолжить ей таблетки от бессонницы, ее собственные подошли к концу. Миссис Моррис сказала, что у нее таблеток нет, а если не спится, она обычно читает или сидит у окна.
– Я только и делаю, что думаю о них, – сказала Пибоди. – Позвольте мне быть откровенной. Вы понимаете, это причиняет мне такую боль! Мы никогда не обращали внимания на них, самых малых мира сего! Подумайте, мы ничего вообще о них не знаем, кроме того, что они приехали с Балтики или откуда-то из Европы. А о чем это нам говорит? Да вообще ни о чем! Мы не знаем даже их имен!
– Нет, – ответила миссис Моррис. – А теперь у нас скверно на душе. Это пройдет, мисс Пибоди, это пройдет!
– Не знаю, – прошептала Пибоди, – не знаю, пройдет ли это когда-нибудь!
На ней было ночное одеяние с рюшами, что-то первобытно-блеклое и неопределенное, абсолютно присущее именно ей – типично пибодевское ночное одеяние.
Элизабет Моррис, натянув на себя одеяло, посмотрела на часы.