Исчезли большие дома, показались маленькие – стоящие далеко друг от друга среди полей. Их окружают изгороди. Дома словно бы нарисованы рукою ребенка. Из труб валит дым.
Шоссейная дорога, река, озера. И лес. Он хвойный, черный, густой.
А вот и земля. Она белая. Ни деревца, ни коровы, ни человека. Это – море. Балтика. Море в торосах, в неровных глыбах, столкнувшихся друг с другом, вздыбившихся льдов.
…Островок. На острове – дом. Как жить человеку совсем одному? А ведь живет, живет!
…Остров, еще, еще… Да не остров это вовсе, а полуостров!
Море усеяно островами и полуостровами. Меж льдом и небом – зима. Она синяя, прокаленная светом. Небо, вода, а на самом, самом верху большущее солнце.
Вот остров круглый. Вот темная точка: с крыльями. Ура! – Ветряная мельница!
Начинает больно ломить в ушах. Самолетик, вздрагивая, бежит по земле и вдруг останавливается.
Кира на острове Санамюндэ.
– Как вы, однако, легко одеты! Пятьдесят лет у нас не был такой суровы зима, а девочка без шерстяные чулочки, без варежки…
Присев на корточки, горничная единственной в Санамюндэ гостиницы подбрасывает дрова в жерло старой печи. Поленья потрескивают, высоко взвивается красно-желтое пламя… А вдруг это вовсе не пламя, а приоткрывшаяся душа широкой, жаркой, старой печи?
А ведь у них, в Москве, тоже была когда-то настоящая печка, а не мертвые трубы центрального отопления?
Мертвые? Врешь. Живые. Разве ты не помнишь их говорок? У труб – своя тонюсенькая, чуть слышная песня, она поет, как зеленый кузнечик: «тир-тири-вир». Когда озябшая ты возвращалась из школы, помнишь? – ты сразу бежала к окну, садилась на корточки, грела о теплые трубы ладони и нос. Папа еще говорил, что в пыли, меж труб «парового» – живет домовой.
Хорошо… Но разве скромная жизнь того, невидимого тепла может сравниться с гудением живого пламени?
Санамюндская печка облицована глянцевыми изразцами: она оканчивается витой, очень сложной короной с острыми зубьями. Не печь, а царица печей! Недаром так громко бушует ее сказочная душа. От ударов погнувшейся кочерги летят во все стороны точечные, багряные искры. Становится розовым лицо пожилой женщины, наклонившееся к огню. Это лицо северянки – худое и светлокожее.
– Меня зовут Жанна.
– А меня – Кира… Почему вы смеетесь, Жанна’
– Так, дитя мое… Просто так.
«Юность, – думает Жанна, – вот ее чемодан: поклажа – доверие, надежды и счастливая самоуверенность».
– Как вы молоды, Кири… Зачем вы остригли волосы?
– До чего у вас хорошие печки, Жанна.
– Старинны. Этот печка, наверно, сто лет. На остров жили когда-то хорошие мастера.
Лицо пожилой женщины густо иссечено тонкой сетью морщин. На ее подбородке – вмятина, похожая на след от удара или ранения.
Горничная – вернее, администратор гостиницы (здесь она все – и горничная, и хозяйка, и администратор) – не отрываясь смотрит на Киру. Кира – на горничную.
– Отодвиньтесь от печки, вы обожжетесь, мадемуазель Кири.
– Зачем вы так странно меня называете, Жанна? Я даже представить себе не могла, что где-то еще бывают «мадемуазель». Я – Кира, Кира… Мой папа – маляр. Ма-ляр. Понимаете?
– О, да. Мальяр. Это хорошо. Это очень красиво: Кири папа мальяр… Стены, окна и потолок, да?
– Да, да! Вот именно!
Жанна выходит из комнаты. Она возвращается с голубыми расшитыми варежками.
– Плохо без варежки. Вот. Это вам от меня: подарок.
– Да что вы? Нет, нет!..
– Без всякие разговор. Подарок, подарок… Первий подарок от Санамюндэ. У вас гитара?.. Спойте, Кири. Пожалуйста!..
Кира задумывается, настраивает гитару…
«Что со мной, – думает Жанна. – Юность?.. Я, должно быть, забыла, что значит «юность»…
«Возьми-ка цветик, милая девочка», – ведь так мне когда-то сказала цветочница.
Слова умиления, слова любви, из глубины старости; нежность, обращенная к святости детства, к толстым ножкам в полосатых чулках.
«Неужели я, шестидесятипятилетняя Жанна, та же самая – я, которая в пятнадцать лет пошла на спевку со своей престарелой теткой Аделаидой? Помнится, в зале, на спевке, тетка Аделаида увидела своего бывшего мужа с той женщиной, ради которой он ушел и бросил ее. Она вскинула руку, замахнулась и крикнула. И ударила. А я от неожиданности громко захохотала». —
И эта Я – вела ее по темным улицам домой. Она шла опустив голову и говорила мне, пятнадцатилетней: «Тебе хорошо! Конечно… Тебе хорошо!»
И мне на самом деле было хорошо. Я думала: я-то все могу. Все! Все!
И я могла все.
Неужто эта Я – была я?
Словно две жизни, прожитые одним и тем же человеком!
Он пел, озирая родные края:
В то время тело мое еще не было «бренным». Оно источало силу. Властное, молодое животное!
Где надобно мне было родиться, чтобы навечно остаться той девочкой, той жестокой невинностью?!