Вокруг мальчика толпились человек десять; ему налили самогона из глиняного кувшина и заставили выпить. Мальчик тихо хныкал, глядя, как раскаляются докрасна на огне факела хирургические инструменты. Под все усиливающееся бормотание псалма ему раздвинули ноги, от страха у ребенка возникла эрекция. Ему перевязали шпагатом мошонку, она налилась кровью и напоминала странный букет. Скальпель взвился в воздух, и все его мужские достоинства оказались в руке у оператора. Он поднял руку с трофеем; в колеблющемся свете факелов свисающие окровавленные жилки напоминали корни растения.
Николай Дмитриевич проследовал за монахом по коридору, по обе стороны которого располагались темные кельи и портреты выдающихся старообрядцев. Они дошли до лестницы, спускавшейся в подвал. Там, в стеклянном гробу, лежал голый Илиодор.
— Его решили набальзамировать, — сказал монах. — Мы показываем его новообращенным в целях устрашения.
Он поднял крышку гроба и потрогал темя карлика.
— Поглядите-ка сюда, — сказал он.
Но Рубашов уже и раньше видел то, что собирался показать ему монах — номер, выжженный за ухом.
— Это дьявольские знаки. Он умер два года назад. Он продал душу дьяволу, и это свело его с ума. Он даже на мальчиков начал кидаться. Хуже того — убил двоих, сварил и съел, обсосал косточку за косточкой… Вот здесь еще, поглядите. — Он раздвинул губы Илиодора. — Он себе зубы наточил напильником, гляньте, острые, как у волчищи. Мы-то знаем, откуда это все у него, такое зло от человека не происходит. Вот и держим его здесь, чтобы другим неповадно было.
Николай Дмитриевич прожил в пансионате около месяца. Он часами сидел с пожелтевшим контрактом в руке, уставясь на занавешенный снежным тюлем горизонт, и прислушивался к молчанию в душе. Он перебрал все события этих лет, отсоединил их друг от друга, словно детали в часовом механизме, потом вновь собрал воедино в гигантскую мозаичную головоломку больной памяти. Лабиринты любви… он бродил в них, задыхаясь от счастья, и в конце концов заблудился. Деньги, словно охотничий трофей, добытый без малейших на то усилий, лежали у его ног, миллионы и миллионы. Чудо — появление ребенка, этот библейского размаха дар судьбы, а он, обуянный гордыней, отвернул лицо свое от Него.
Он думал о матери, цветущей когда-то женщине, настоящей Юноне в годы ее молодости, женщине, которую любил он не меньше жены; любил любовью, превозмогающей жалкое ее состояние, подогреваемой еще и чувством вины перед ней за поступки, что он совершил когда-то, будучи запойным игроком. С болью вспоминал он дом в Хаапсалу, поездки, их с Ниной любовные игры и тот незабываемый вечер в Мариинке, когда он сделал Нине предложение, и она звонким своим, певучим голосом ответила «да» — и упала в обморок от счастья. Или все их планы; они часто сидели на балконе под звездным небом и мечтали, шепча друг другу признания на самом богатом в мире и все же недостаточном языке любви… Ничто не сбылось из того, о чем он мечтал. Все покатилось в пропасть, он ошибся во всех расчетах.
Он спал очень чутко и часто просыпался. Ему чудился все время запах угольной пыли и уксуса, ему казалось, что вот-вот появится гость его и смилостивится над ним; он появится, увидит, как он несчастен, и сжалится, конечно же, он сжалится, другого и быть не может.
Все было в его руках. Он, Николай Дмитриевич Рубашов, находился вне пределов земной юрисдикции — все было в руках Князя тьмы.
Столоверчение