Второй князь ада выходит из тьмы, вечно лежащей в углах комнаты, показушно простой и нищенски бедной по сравнению с общей роскошью папского дворца: кровать без всяких там балдахинов, небольшой коврик, пара кресел… Обстановка из прошлой Катиной жизни, воспоминание о скромной двушке в Филях. И неплохой политический ход: смотрите, миряне, сколь аскетичен и нетребователен ваш понтифик! Он живет одной жизнью с вами! Даром, что убогая келейка расположена в самом сердце здания, набитого сокровищами по самую крышу.
Белиал опускается на колено и вдруг сильно, до боли стискивает Катину щиколотку над ободком папской туфли. Катерина непроизвольно напрягает ногу, чувствует, как мелко подрагивает сухожилие. Глаза владыки ада сияют, точно переливчатый лазурит.
— Что ты решила? — спрашивает он угрожающе, сжимая пальцы. Кате на мгновение кажется: если Велиару не понравится ответ, он опрокинет ее на пол и задушит, будто куренка. — Будешь врать дальше или выползешь наконец из шкафа?
— А что греховней? — тянет время папесса. — Разрушить их иллюзии, начать смуту и утопить страну в крови — или даровать им фальшивое отпущение грехов, не имеющее силы? Что скажешь, отправить их души в ад?
Хватка сразу слабеет:
— Умная девочка. Настоящая дьяволица, — с наслаждением произносит демон вероломства. — Хейлель в тебе не ошибся. Он умеет читать в самой глубине душ.
В самой глубине не умеет, улыбается Катя про себя. Я ведь не верю в бога. И в прощение грехов. И в жизнь вечную. Зато я верю в веру. В то, что отсутствие боли и ярости при мысли об опороченной святыне — оно лучше любых индульгенций. Покой на душе стоит любых тайн, будоражащих воображение, и вскипающих кровавой пеной истин. Пусть День всех святых пройдет мирно. А после… после будет видно.
— Ну вот, стоит мне отвернуться — и ты уже подкатываешь к Саграде, — хмуро шутит камерленго, входя в келью без стука.
— Mazza che culo ce' hai![104] — грубовато парирует Велиар, не поднимаясь с колен. И смотрит снизу вверх с нечитаемым выражением в синих, словно согдианская лазурь, глазах.
Наслаждаясь этой похвалой, Катерина чувствует себя наркоманкой, подсевшей на комплименты. Да, она задница. Но задница, обладание которой вызывает зависть. Кате нужно, нужно немного веры в себя, чтобы выйти, наконец, к толпе и накормить огромного, вечно голодного зверя — веру народную в святую церковь.
В базилике Сан-Пьетро, как всегда, неуютно. Собор, в котором невозможно остаться человеком, потому что великаны кругом, мускулистые белые великаны, огромные телом и духом. Идешь по нефу, как сквозь строй, а они держат в руках кресты и копья, символы ударного мученичества, смотрят с жалостью и насмешкой: мы себя делу целиком отдали, до чудотворных гвоздей, извлеченных из нашей плоти, до последней косточки в мощах — а ты? Ну-тка, покажи, на что ты способна, лжевладычица престола, нами созданного. И кажется, будто глаза их презрительно сужаются при взгляде на папессу. Наверное, у нее синдром Стендаля.[105] Хотя собор святого Петра скорее пугает, чем восхищает. Наваливается всей своей бело-золотой пышностью, словно китовой тушей, давит, расплющивает, изничтожает.
И только маленькая Пьета, чужая здесь, неуместная среди пафосных мраморных истуканов, сочувственно провожает глазами фигурку в праздничном облачении: держись, милая. Ради жизни, которую носишь в себе, держись. Смирись со своей участью и с участью своего ребенка. Оплачь себя и его заранее. И прости тех, кто станет вас убивать, когда судьба придет за вами обоими. Белый плоский крест над ее головой — как дамоклов меч.
На смирение у Катерины гордыни не хватит. Обычной женщине трудно убедить себя, будто она действует по воле божьей и оттого непогрешима. Отсюда и сомнения, и страхи, и гордость. Не гордыня — гордость. Признак земной, а значит, низменной жизни. В горние выси с таким багажом не пускают. Через небесные врата, как через божественный металлодетектор, человеческое нутро не протащишь. Идючи к богу, избавься от себя, кем бы ты ни был — мытарем или фарисеем. Таков ты или не таков, как прочие люди, грабители, обидчики, прелюбодеи. И да будет господь милостив и возвысит унижающего себя.
Однако все мы в душе фарисеи, даже те, кто молится словами мытаря из евангельской притчи.[106] Папесса Иоанна делает все, чтобы Катя, наконец, ощутила сладкий вкус покорности воле божьей. Это то же самое, что покорность плотскому. Горячему. Запретному. Только тебе не дышат в шею, не шепчут непристойностей, не обещают рая на земле и не поселяют внутри тебя новую жизнь. Зато тебе даруют надежду — о, сколько угодно надежды! Отсюда и до смертного одра. И еще немного после. Тебе ведь не хватает именно надежды, правда?