С вершины холма все Лышегорье было как на ладони, каждый дом, крыльцо, огород, овин, баня. Вся жизнь села — перед глазами. Можно было наблюдать, кто что делает, куда идет, кто с кем встречается, говорит. Когда мне бывало хорошо, я мог часами лежать на меже, чаще в теплую пору весны, и без устали смотрел на Лышегорье. Ни одна деревня по всей Мезени не имеет такого удачного места. Я не раз слышал, что даже новгородские ушкуйники — люди бывалые и немало повидавшие — подивились, когда, первый раз пробившись через болота, леса и чудских сторожей, вышли на этот холм веков восемь-девять назад. Пораженные неоглядными далями, они пожелали землю эту навсегда ввести под начало «господина Великого Новгорода». Селивёрст Павлович однажды указывал мне даже место, будто бы доподлинно известное, где стояли в тот момент ушкуйники… Вот с этого места я и любил смотреть на лышегорские окрестности. Глаза мои были ненасытны в такие часы. Я мог подолгу бродить взглядом по реке, по лесам, по лугам, по крутолобым соседним холмам, что были ниже и смиреннее моего. Сердце мое нежилось при виде степенного плеса реки, начинающегося от излучины и упирающегося у самого села в широкий, необыкновенной белизны песчаный остров, поделивший вольное, глубокое течение ее на два мелких и быстрых рукава. А далее за рекой — таинственная даль лесов, уходящих к зоревому медно-красному небу. Посередь лесов, насколько мог различить глаз, сверкали на солнце небольшие озерки, болотца и почти у самого горизонта — черная зияющая пустота Лидиной гари. И до звона в ушах царствовал мирской покой, словно тут на холме и земля кончалась — так близко я был к небу. При мысли, что я когда-нибудь все это оставлю, а возможно, и забуду, больно сжималось сердце. Кровь ударяла в виски, и жуткая тоска снедала душу.
Я легко представил тот день, когда поплыву вниз по Мезени до моря, а морем — до большого города, а от большого города — в Океан-жизнь. И как сейчас неприступный и суровый лес уходит темными волнами к горизонту, так далекий Океан-жизнь будет гнать к моим ногам синие-синие волны. И там придет ко мне согласие ума и души. Лишь эта надежда утешала меня. Я не буду так мучиться душой, отыскивая разгадку совершенно запутанных человеческих тайн. Мой ум, узнавший все, откроет душе самые сокровенные и хитростные тайники… Я населял ту далекую и неизвестную мне жизнь людьми богатырскими и всезнающими, красивыми и приветливыми. И стоило мне закрыть глаза, подставив лицо солнцу, как тут же от лышегорского горизонта катила белопенная волна Океана-жизни, накрывала село и гребнем своим ласкала мою зеленую лужайку…
Однако в тот вечер Океан-жизнь не гулял над Лышегорьем, не катил свои теплые синие воды к моим ногам. Черно и пустынно было кругом, как холодной октябрьской ночью. Я посмотрел вниз и легко отыскал свой дом, возле него огород. Антонина копала грядки, Ляпунова не было, Орлик уже стоял на привязи у правления колхоза. Мама доставала воду из колодца у больничного крыльца, Афанасий Степанович шел с поля домой, Тимоха чинил хомут, сидя на бревне перед конюшней. Жизнь текла все так же по-мирски просто, и будто ничего в ней не изменилось сегодня. А ведь изменилось — я стал другим…
Вот если бы Ляпунов не подъехал, мы по-прежнему копали бы грядки с Антониной, и мне было бы хорошо, тепло рядом с ней, и я по-прежнему смотрел бы на нее украдкой, а она печально и тихо улыбалась бы мне. Но в чем виновата она, ведь Ляпунов сам подъехал?! Сам заговорил, сам важничал и куражился перед ней. Но ей-то это нравилось. Мне стало вдруг тошно, муторно. Ну, конечно, нравилось. Он это чувствовал, вот и куражился. Нет, она тоже виновата. Что делать, если я все чувствую, вижу и слышу острее, глубже и больнее их. И уж теперь мой дух свободен и несоединим с с телом моим слабым. Он как набухшая лава в разогретом вулкане, то и гляди освободится от пут… Доживу ли я до счастливой поры, когда Океан-жизнь понесет меня на своем легкокрылом гребне. Так не этого ли я так ненасытно жажду? Благословенного часа свершения надежд, справедливости. Однако хорошо ли это, хорошо ли так думать?.. Но отчего же я должен покориться? Я хочу жить вольно. И откуда все это во мне взялось?! Эти мысли, эти чувства. Может, они вовсе чужие и лишь подхвачены мной из непомерной гордыни…
Еще совсем недавно мне так хорошо и покойно жилось, как майской траве на лугу. Все шло мимо меня, не причиняя душевной боли и мук. Но как все в жизни неуловимо изменчиво… Давно ли та же Антонина мыла меня в бане, растирая мочалкой мои мягкие суставы. Я и теперь помню легкость ее ладони, выплескивающей мне на плечи пригоршни нежно ласкающей воды. А теперь одно ее случайное прикосновение приводит меня в полное смятение. Откуда все это явилось ко мне? И почему эти страдания бесконечны, почему нет облегчения душе моей и почему так нестерпимо желание видеть ее, быть возле нее, смотреть и смотреть на нее, испытывая страх и блаженство? И где конец всему этому?