Я вяло и неохотно отвечал Афанасию Степановичу, он догадался, что лучше оставить меня в покое. Потом такой же был разговор дома, потом пришла Антонина и стала рассказывать, как к ней в больницу дважды звонил Ляпунов, спрашивал, есть ли какие-нибудь вести. Все домашние явно были недовольны мной, что начальство привел в такое беспокойство. Но мне почему-то казалось, что говорят они это неискренне. Каждый со своей заботой в голове. О Марфе-пыке и о нашей с ней встрече я вообще говорить никому не стал. Мне захотелось это скрыть и одному пожить в душевном тепле того дня, которое я все больше ощущал, еще до конца не понимая, почему оно все время усиливается…

Вечером к нам зашел Семен Никитич, а Селивёрст Павлович с Тимохой его уже нетерпеливо поджидали. Чуть позже, прямо с конюшни, наведался и Афанасий Степанович. Мама с Антониной были на дежурстве в больнице, и мы с Селивёрстом Павловичем хозяйничали вдвоем. Самовар у нас был готов, и теплые шаньги, их мама испекла еще днем, стояли на столе. Мужики расселись, а разлив чая и наблюдение за самоваром поручалось мне, чтобы они не отвлекались от разговора и обсудили все по порядку. «Поскольку, — как сказал Тимоха, — в доме Семена Никитича все еще стоят ротозеи, не поговоришь, не спросишь…» А им с Селивёрстом Павловичем уж очень хотелось все расспросить в подробностях.

Однако поначалу разговор не складывался, видно, отвыкли они друг от друга. Да и Семен Никитич не торопился, ни о чем их не расспрашивал, как они тут жили, о чем печалились… Уж, должно быть, я разлил чашке по третьей и потащил самовар подогревать, когда Тимоха будто нечаянно спросил:

— Не по письму ли тебя, едёна нать, выпустили, Семен?

— А ты откуда знаешь? Вроде я тебе ничего не говорил?

— Так мы с Юрьей целый год сочиняли это письмо Климу Ефремовичу Ворошилову, все обсказали про тебя, что есть ты большевик настоящий и Зимний брал, тришкин кафтан, и суку, Евдокимиху эту, ославили на весь Кремль. Видишь, едёна нать, и избавление тебе отхлопотали. А то Селивёрст с Егорушкой писали, а их письмам ходу не было. Слышь, Юрья? Мы грамотеи с тобой повыше, наша гумага сработала. Значит, правильно составили, понятливо…

— Нет, Тима. — Так Тимоху уж давно никто не называл в Лышегорье, осталось это у Семена Никитича от юности их, от молодости. Семен Никитич повторил: — Нет, Тима, судя по всему, не ваше письмо, поскольку резолюция Самого была на моем письме.

— Как это?! — удивились все.

— Года не проходило, чтобы я не писал Сталину или Калинину, в силу остальных не верил. Но никогда никаких ответов не было, впечатление такое, что письма оттуда, где я сидел, и не выходили. А после войны, уж болен я был крепко, туберкулез совсем стал одолевать, меня с Колымы перевезли в Бурятию, в степь… Там климат посуше, и я отдышался немножко. А в бараке соседом моим по нарам оказался мужик хороший, добрый, разговорчивый, молодой еще, из бывших энкэвэдевцев. Еще всего год назад сам арестовывал, сажал, допрашивал, а наступил и его черед сидеть, где-то не по нраву начальству пришлись его действия. Видимо, не всех сажал, кой-кого, особенно из фронтовиков, оправдывал. Словом, сел. И первое время его вместе со всеми держали, а потом, спешно так, отделили. Не знаю, увезли или там же, только в другом бараке, для своих, поместили. Он говорил, что ихнего брата тоже порядочно сидит тут…

— Вот так фокус, тришкин тебе кафтан, свои — своих, ишь как удумали, едёна нать.

— Да подожди ты, Тимоха, — сердито одернул его Селивёрст Павлович.

— А нечего годеть, едёна нать, может, сердце мое протестует против таких порядков.

— У них на этот счет, Тима, была своя метода, — спокойно продолжал Семен Никитич. — За своими приказывали следить строже, чем за посаженными. И чуть что, сразу же под арест…

— А ведь на вид их начальник, тришкин кафтан, выглядит на портретах скромно, в очках тонких, лицо овалом благородным… Надменный только.

— По лицу ли теперь, Тима, судят о людях?? Жизнь так повернулась, что все краски-чувства с лица внутрь ушли, чем дальше спрячешь — тем надежней живешь.

— А так ли между людьми должно быть заведено, тришкин кафтан?!

— Так ли не так, чего теперь судить-рядить, — вставил словцо Афанасий Степанович, — так ведется, чай его вдоль… И другого хода пока в этой жизни нет. Верно я тебя понял, Семен Никитич?

Перейти на страницу:

Похожие книги