То есть… делая вольный перевод с гордой поэзии на демократическую прозу… поэт, обезумев от горя, хотел было кинуться в воду, но в этот самый критический момент он вдруг увидел катающуюся в лодке хорошенькую женщину. И вот он неожиданно влюбился в нее с первого взгляда, и эта любовь заслонила, так сказать, все его неимоверные страдания и даже временно отвлекла его от забот по приисканию себе новой квартиры. Тем более что поэт… по-видимому, попросту хочет как будто переехать к этой даме. Или он хочет какую-то пристройку сделать в ее доме, если она, как он туманно говорит, пожелает и если позволит луна и домоуправление.

Ну, насчет луны – поэт приплел ее, чтоб усилить, что ли, поэтическое впечатление. Луна-то, можно сказать, мало при чем. А что касается домоуправления, то оно, конечно, может и не позволить, даже если сама эта дама в лодке и пожелает этого, поскольку эти влюбленные не зарегистрированы и вообще, может быть, тут какая-нибудь недопустимая комбинация[234].

Эта по-зощенковски житейская метапоэтическая струя в сочетании с зощенковской же игрой в историческую реанимацию и положена в «Пушкинских местах» на музыку квазиэлегических вопрошаний и ритмику иронического разностопного ямба 5/2. Что же подсказало Лосеву столь удачный сплав деконструктивной установки и опоры на шуточный корпус с образом П. вообще и «Чудным мгновеньем…» в частности?

Некоторые ответы были уже даны выше. Прежде всего, это, конечно, общий статус П. как культовой поэтической фигуры номер один, которая как раз в середине 1970-х годов подверглась демифологизации в «Прогулках с Пушкиным» (1975) Синявского-Терца, причем с упором именно на его репутацию великого любовника, его поэтическую легкость и доступное обсуждению шалопайство.

Донжуанский имидж П. был в свое время обыгран Зощенко в кульминационном эпизоде рассказа «Личная жизнь» (1932), где герой пытается освятить его одобрением свой воображаемый успех на любовном фронте:

И вдруг у памятника Пушкину я замечаю прилично одетую даму, которая смотрит на меня с бесконечной нежностью и лукавством. Я улыбаюсь в ответ и три раза, играя ногами, обхожу памятник Пушкину… Я подмигиваю Пушкину: дескать, вот, мол, началось, Александр Сергеевич[235].

В более общем плане зощенковское подмигивание Пушкину высмеивает популярную и официально санкционированную традицию навязывания себя поэтами (прозаиками, историками, мемуаристами, экскурсоводами, читателями…) в друзья (потомки, соратники, конфиданты, возлюбленные…) классику[236]. Пример критического осознания претенциозной насильственности подобных игр с П. находим у Федора Степуна, вспоминающего о давних – еще дореволюционных – разговорах с Цветаевой:

Было, впрочем, в Марининой манере чувствовать, думать и говорить и нечто не вполне приятное: некий неизничтожимый эгоцентризм ее душевных движений… Получалось как-то так, что она еще девочкой, сидя на коленях у Пушкина, наматывала на свои пальчики его непослушные кудри… Не будем за это слишком строго осуждать Цветаеву. Настоящие природные поэты… живут по своим собственным, нам не всегда понятным, а иной раз и малоприятным законам[237].

Перейти на страницу:

Похожие книги